Шрифт:
Не один раз проваливались заключенные, уходившие в побег или совершавшие крупные диверсии. Пытали и расстреливали многих. Но ни разу эсэсовцам не удалось добраться до двойки, связанной с нашей командой. Иногда Степан заболевал и, сопровождаемый проклятиями капо, уходил в лазарет. Уже на свободе я узнал, что эти отлучки были нужны ему, чтобы встретиться с другими руководителями Сопротивления и договориться о новых формах борьбы.
Все это стало известно мне много позднее. Признанным членом подпольной группы я стал после того, как между мной и Степаном произошел следующий разговор:
— Ты уже о многом догадываешься, — сказал он. — Мне кажется, что ты готов к борьбе.
— Давно! — заверил я его. — Только этого и хочу.
— Верю, — сказал Степан. — Но быть готовым к борьбе в наших условиях — это значит быть готовым к смерти.
— Не боюсь, — уверенно ответил я.
— Может случиться, что ты попадешься с поличным или кто-нибудь тебя выдаст. Тогда, прежде чем убить, тебя будут пытать, чтобы ты выдал других.
— Выдержу!
— Этого не знаешь ни ты, ни я. Идти на такой риск ты не имеешь права.
— Что же мне делать? — в полном смятении спросил я.
— Умереть, не дожидаясь пыток. Броситься на часового или на проволоку под током. Умереть любым способом, без промедления. Это условие обязательно не только для тебя, но и для каждого из нас.
Степан смотрел в мою душу округлившимися глазами, и я выдержал его взгляд.
— Обещаю.
— Подумай еще раз. Еще не поздно. Если есть хоть чуточку сомнения, скажи, и ты уйдешь в другую команду.
— Нет! Только с вами.
— Клянись свой родиной. Клянись жизнью матери.
— Клянусь.
Связного мне не дали. Но теперь, когда распределяли содержимое свертков, передававшихся от нас или к нам, я получал свою долю — несколько тоненьких листков кальки, на которых были скопированы разные участки топографических карт. И еще компасы — маленькие плоские коробочки из толстого картона с магнитными стрелками. Иногда еще попадались записки с зашифрованными адресами, именами, цифрами. Все это легко умещалось в марлевых карманах.
На Степана была возложена организация побегов. От него зависели их последовательность, направление, обеспечение безопасности. Это я тоже узнал несколько месяцев спустя. А в тот первый день, когда меня учили, как прятать листки, как в случае опасности одним движением опущенной руки срывать через штанину карман с ноги и затаптывать его в землю, как и при каких обстоятельствах самому распоряжаться полученным материалом, — в тот первый день я был счастлив, как никогда в жизни. Все оставалось прежним — и мрачный барак с голыми досками нар, и грязь, и оборванная, нисколько не согревавшая одежда, и вечное чувство голода, и изнурительная работа. Но исчезло самое отвратительное — сознание своей рабской покорности, беспомощности. С этим было покончено навсегда.
Я стал «солдатом, заброшенным в глубокий вражеский тыл, в особо трудные условия». Теперь я мог вынести любые испытания. Я не боялся эсэсовцев, не боялся никого на свете. Я воевал. Я рисковал жизнью, как рисковали ею солдаты на далеких фронтах. У нас была общая цель. Мы шли навстречу друг другу и были уверены в победе.
Для человека со стороны наша команда ничем не отличалась от остальных. Те же полосатые куртки, сквозь которые остро выпирали кости, те же стриженые головы, изможденные лица. Мы так же трудились не по силам, снимали и перетаскивали тяжелые детали станков. Окрики капо и мастеров не позволяли ни на минуту разогнуть спину. Во время работы мы мало разговаривали и выглядели такими же покорными каторжниками, как и все. И никто, ни одна живая душа не могла догадаться о тех силах взаимного притяжения, которые сближали нас куда крепче, чем родственные связи.
Предел выносливости — величина переменная. То, что ты преодолел сегодня, может надорвать тебя завтра. Поэтому мы зорко следили друг за другом, чтобы поспеть на помощь в ту минуту, когда у кого-то из нас силы вдруг, иссякнут, окружающий мир потемнеет и потеряет устойчивость, а земля уйдет из-под ног. Потерявший сознание при капо и контрольных мастерах приближал свой смертный час.
Особенно часто это грозило Болеславу Брудзинскому. Ему еще не было сорока лет, но выглядел он стариком. На допросе ему повредили почки. Острая боль почти не отпускала его. Мастера уже несколько раз требовали убрать его из команды. Но Степан уговорил капо, а тот свое начальство, что Болеслав — незаменимый специалист и без него не обойтись. Когда ему приходилось переносить тяжести, рядом оказывался Робер Колон или Ярослав Калинка. А чаще всего Степан усаживал его за верстак и совал ему какой-нибудь испорченный прибор. В приборах Болеслав разбирался плохо и поправлять все, что он успевал напортить, приходилось Ондрею Гурбе.
Без Болеслава мы не представляли себе нашей группы, так же как и без Степана. Он был коммунистом-подпольщиком еще до войны, воевал в Испании, много лет провел в тюрьмах, но сохранил ту душевную мягкость, которая покоряет людей быстрее, чем физическая сила. Даже жестоко страдая от боли, он, поймав на себе взгляд сострадания, спешил виновато улыбнуться и сказать что-нибудь шутливое, ободряющее, отвлекающее от дурных мыслей.
Степана мы любили и боялись. Болеслава любили и жалели. Степан был закрыт на все замки. Чувства Болеслава были распахнуты для каждого. Степан больше знал и дальше видел, он был мозгом и волей нашего маленького коллектива. Болеслав — его сердцем, чутким и щедрым. Он был единственным среди нас, с кем Степан советовался наедине и к чьей помощи прибегал, когда назревал очередной «бунт».
Чаще всего это случалось по вине Робера. Его привезли в лагерь всего полгода назад. Из него еще не высосали ни здоровья, ни вулканической энергии южанина, так недавно пившего вино и любившего девушек на благословенной земле Прованса. Механик из Тулона, он был на три года старше меня, но считал себя старым коммунистом и гордился тем, что его семья всегда голосовала за компартию и после поражения не покорилась ни Гитлеру, ни Петэну. О подвигах своего отряда франтиреров он мог рассказывать длинные истории, которые мало доходили до нас, потому что никто не владел французским так свободно, чтобы разбирать его быструю, бурную речь.