Шрифт:
Волею какого случая мы оказались под аркадами улицы Риволи? Именно там я впервые ее поцеловал. Та осенняя ночь была еще теплой, и мы долго ходили, не решаясь расстаться и порознь вернуться к себе домой, ибо «к себе» отныне означало туда, куда один из нас приведет другого. Но пока ни она, ни я еще не осмеливались это сказать. Нам оставалась ночь, и молочный свет фонарей какое-то время окутывал нас своей нерешительностью.
Она снова сказала мне: «Не знаю, способна ли я любить по-настоящему. Меня всегда выбирали. И для ролей и в жизни. И те моменты жизни, которые мне предлагали мужчины, были для меня лишь ролями, которые в один прекрасный день мне наскучивали».
— И ты всегда уходила сама?
— Да, всегда. Потому что выбирали меня, а я — нет, я не выбирала.
— Все же есть мужчины, которых ты предпочитала другим…
Она не ответила. Она спрашивала себя, что ей отвечать. Она пыталась вспомнить: предпочитала ли она когда-нибудь кого-либо из своих любовников? Но не была уверена в том, что хорошо понимает значение глагола «предпочитать». Если она точно так же не умела выбирать свои наряды, то это не потому, что ей не хватало вкуса, поскольку она всегда безошибочно определяла, что больше к лицу другим женщинам. Просто она не умела предпочитать. Позже, когда я делал ей подарки, я никак не мог смириться с тем, что она ничего не хочет. Она упрекала меня в напрасной трате денег и была права: я ведь даже огорчал ее, ибо получалось, что мужчина снова решил что-то за нее.
Она была счастлива только на сцене, и на протяжении двух часов ее существование обретало наконец смысл, смысл, заложенный в пьесу ее автором. И тогда она отдавалась своему персонажу так, как никогда не отдалась бы никакому любовнику. Она жила для героини, которую воплощала. Она не хотела жить ради самой себя. Она ни в чем не находила для этого причины.
В тебе было такое сильное желание полюбить меня — и такое отчаяние от того, что ничего не получается! Я невольно ощущал это. Я чувствовал это все то время, что мы жили вместе. Как можно было не догадаться об этом, видя твои слезы, появлявшиеся вдруг в самый разгар твоего предполагаемого счастья? Я думал, что дарю тебе счастье, но, по сути, это было всего лишь насилием, которому я тебя подвергал, пичкая тебя своей любовью? Как я мог бы не увидеть твоего отчаяния в твоих капризах, в перепадах твоего настроения, которых ты стыдилась, будучи не в силах объяснить себе самой того, что делало тебя столь «несносной»? Ты хотела полюбить меня. Тебе так этого хотелось, что я верил, будто это все же была любовь. Отнюдь! Ты не выбрала меня. Я не дал тебе времени для этого.
Спустя две ночи после поцелуя на улице Риволи ты отдалась мне. Несомненно, ты отдалась потому, что я тебя об этом просил, и потому, что твоя роль в нашей истории уже требовала этого: создалась ситуация, в которой ты уступала. На какой-то момент ты забылась в удовольствии так, как всегда умела забываться на сцене. Ты так хотела полюбить этого мужчину, найти себя в нем. Найти себя! Но этот мужчина, как и другие, не дал тебе времени для того, чтобы открыть это желание, — несомненно, затаившееся в глубине твоей души, как чистое золото или диамант в оболочке твоего беспокойства — и тогда оно заставило бы тебя сказать, если бы ты его обнаружила: «Вот кто я есть. Это желание — это наконец-то я!»
Почему я не смог подождать? Почему я тоже позволил твоей роли вовлечь меня в эту историю из-за того, что ситуация казалась мне знакомой, виденной прежде? Я так тебя любил — и все же соблазнил тебя и взял тебя так банально! Ты никогда до конца мне этого не простила. Я думаю, что у меня был шанс: ты ждала от меня больше, чем от кого-либо другого. Ты надеялась, что именно я открою тебе то, что оставалось скрытым от твоих собственных глаз. Но и этот мужчина, в конечном счете, как обнаружилось, не отличался от других. Вместо того чтобы искать то, что ему предлагалось с такой искренностью, он удовлетворился тем, в чем ему не отказывали.
Ты заснула в моих объятиях, как мне показалось, такой счастливой. Голова на моей груди. Я же не мог спать: ты мне доверила твой сон, такой спокойный, такой глубокий, должно быть, слишком глубокий, похожий на ребенка, которого ты как бы дала мне подержать, и я чувствовал на своей груди тяжесть этого покоя и думал, что охраняю его. Я не знал, что это ты уже начала от меня убегать. Что твой сон был самым большим твоим счастьем: как и на сцене, тут ты находила забвение самой себя. Потом ты переходила от одного к другому, если можно так сказать, не видя меня. И мне не удавалось остановить тебя в твоем бегстве. Я говорил тебе о жизни, но ты уже больше не хотела меня слушать. Что я открыл тебе в жизни? Что я открыл тебе нового по сравнению с другими? Что тебя желают? Домогаются тебя? С первой же ночи ты почувствовала себя пленницей моей любви.
Тогда ты жила в комнате под самой крышей. На стенах были обои с цветами. Самыми маленькими цветами были красные розы. Самыми крупными были пятна от сырости. На подоконнике тоже были цветы. Живые и сухие, ибо ты забывала их поливать: все это тоже было похоже на то, о чем поют в песнях. Нужно было перешагивать через клошара, спавшего под козырьком подъезда, стараясь не разбудить его слишком громким разговором, а не то он начинал бросать в нас пустые консервные банки или, реже, — свои старые, стоптанные башмаки, и всегда осыпал нас проклятиями, доносившимися до самого твоего восьмого этажа. Ты говорила, что он является старейшим обитателем дома и, следовательно, вполне резонно хочет к себе уважения.
Ты стучала два раза в перегородку за твоей кроватью, чтобы предупредить соседку о своем возвращении, поскольку она, как ты объясняла, не засыпала до твоего прихода: всегда беспокоилась о тебе. Она служила няней трем поколениям одной семьи. Она уже была очень старой, но ей по-прежнему нужно было следить за каким-нибудь ребенком, и ребенком, которого она нашла, была ты.
Мы пригласили ее пообедать, чтобы она со мной познакомилась. Площадь Бастилии. Неподалеку от дома, так как она боялась Парижа, в котором жила с пятнадцати лет, но так ни разу и не осмелилась спуститься в метро. Еще стояла хорошая погода, ты помнишь? Мы обедали на террасе. Старую даму слепило солнце, и мы открыли зонт. Но она так и осталась ослепленной в течение всего нашего обеда и болезненно моргала глазами, потому что все никак не могла прийти в себя оттого, что оказалась там. Ее хозяева за полвека ни разу не сводили ее в ресторан; даже во время поездок она оставалась в машине, и ей туда приносили бутерброд.