Шрифт:
«Ох, этот неунывающий весельчак Шмага, — нигде не пропадёт!» — крутил головой Михайло, читая бумагу: «Отдал я, князь Николай Засекин, внаймы четыре палаты для играния комедии вольному человеку Максиму Шмаге с сего декабря по 6-е число. А во время игры мне, князю Николаю, ему помешательство ни в чём не чинить. А денег я взял с него, Василия, 4 рубля, а по прошествии января взять столько же. А ежели в чём я, князь Николай, против сего контракта не устою, взять ему, Максиму, с меня, Николая, всё, что ему та комедия станет, в чём и подписуюсь: князь Николай Засекин».
— Играем, понимаешь, играем! Царя Максемьяна аль Дон Жуана, любую роль бери!
Дуняша сидела возле него, и стало не до далёких случайных воспоминаний о Покровском, и не надо было его спрашивать о согласии играть — он вернулся в свой настоящий актёрский дом, как матрос возвращается из чужих и далёких стран в родную гавань.
К Дмитрию Голицыну Анна Иоанновна и её немецкие советники подступали сторожко. На первое время определили даже сенатором. Ведь брат Михайло сразу после переворота стал президентом Военной коллегии. Голицыных ещё побаивались. Однако в Сенат Дмитрий Михайлович ни разу не явился, а среди домашних, как скоро стало ведомо, едко шутил, что это не Правительствующий Сенат, а правительственная богадельня. При дворе обиделись, тем паче что князь Дмитрий говорил правду: все решения принимались в опочивальне Анны Иоанновны. Значение этого нового органа государственной власти простодушно было разъяснено самой императрицей при производстве Бирона в обер-камергеры. «Яган Эрнест Бирон особливо нам любезно верный... через многие годы, будучи в нашей службе при комнате нашей», — говорил императорский рескрипт. Князь Дмитрий тому рескрипту немало смеялся. И смех тот тоже был услышан.
Потому, когда скончался Михайло Голицын, Остерман и Бирон начали облаву на старого князя. Были отозваны с посольских должностей в Берлине и Мадриде сыновья князя Дмитрия. Угодили в Сибирь братья-художники Иван и Роман Никитины.
Вокруг князя Дмитрия постепенно возникала пустота. С ним боялись говорить, переставали здороваться. А старый Голицын упрямо шёл наперекор немецкому засилью и честил немцев не шёпотом под подушкой, а открыто и громогласно.
Когда двор в 1732 году переехал в Санкт-Петербург, князь Дмитрий не пожелал покинуть Архангельское.
«Я Бирону не холуй!» — сказал он. Может, князь Дмитрий так и не говорил, но доносчики постарались и так доложили. Бирон заговорил о суде над вечным ослушником.
— Такой скорый суд напомнит всем о кондициях, напомнит русским, что они и без немцев обходились, а несколько недель даже и без матушки императрицы жили и ничего, справлялись... — разъяснил осторожный Остерман фавориту, — подождём более удобный и верный случай.
И случай такой вскоре представился — в Сенате снова всплыло дело о наследстве Дмитрия Кантемира. Наследство то объявилось, когда ещё действовал петровский закон о майоратах. Соответственно все вотчины покойного молдавского князя перешли его старшему сыну Константину, женатому на дочери Голицына. Младший сын, Антиох, был обделён.
— Вот он, повод! — указал Остерман. — Наш неподкупный Голицын на деле мздоимец, который решил тяжбу в пользу своего зятя!
— Но ведь закон о майоратах тогда был ещё в силе... — заикнулся было Бирон.
— Ныне сей закон отменен, а что было прежде... — Остерман пожал плечами.
— Вы правы, Генрих, Анхен никогда не помнит, что было прежде! — согласился Бирон.
В весёлое июльское утро, когда Анна Иоанновна пила, под немолчный шум фонтанов, свой утренний кофе на террасе Петергофского дворца, оба немца предстали перед императрицей.
— Полагаю, за сию неприличную игру с законом стяжатель казни достоин, ибо закон выше верховных вельмож! — важно заключил Остерман свой доклад.
— Так, так! — решительно поддержал Остермана Бирон. — А помнишь, Анхен, как сей мздоимец жалел отпустить в Митаву лишний талер, разыгрывал из себя неподкупного министра.
Остерман уже вынул заготовленную бумагу, но Анна неожиданно отклонила её.
— Ступай, Андрей Иванович, мы ещё поразмыслим о сём судебном казусе... — важно сказала она.
В голове Анны Иоанновны в эту минуту родилась та простая мысль, что корону-то свою и всё это — она обвела взглядом Петергофский парк с весело бьющими на июньском солнце фонтанами, раззолоченный Петергофский дворец, петровский Монплезир и, наконец, всю Россию, — она получила ведь из рук гордого и надменного боярина, что сидит сейчас в Архангельском и, говорят, учит внуков грамоте. И если она казнит его сейчас, то про неё скажут — неблагодарная, а ей не хотелось быть неблагодарной в это прекрасное утро, когда так шумят фонтаны, а на горизонте плывут паруса проходящих в Петербург кораблей.
— Но, Анхен, ты, право, слишком милостива к смутьяну Голицыну! — Бирон сердито надулся. — Ведь этот русский боярин и заварил всю эту кашу с кондициями! Разве ты не помнишь?
Она, конечно, всю оставшуюся жизнь помнила 1730 год. Но всё же она хотела в это утро остаться благодарной. Окончательное решение Анна Иоанновна приняла только днём, когда пожаловала в летний вольер, где для царской охоты содержали разных зверей и птиц. За шесть лет своего царствования она ещё больше отъелась, ходила теперь с трудом и потому даже стреляла сидя в креслах. Бирон самолично прочистил ружьё шомполом, зарядил и с поклоном передал Анне.