Шрифт:
— Ха-ха, — засмеялся он. — Я бы должен сказать тебе: Каждый человек ближе к небесам, чем я. Но про себя я считаю, что более угоден Богу, нежели другие.
Это были слова честного человека, мы любили епископа, он мог и солгать, если требовалось, и признаться потом в своей лжи. Мой сын пришел посмотреть, как мы работаем, он был красивый мальчик, вместе с ним пришел Сверрир, сын Унаса и Гуннхильд. Они были самыми сообразительными детьми в усадьбе, и епископ обещал мне, — взяв с меня слово молчать, — что, когда придет время, он научит их высокому искусству читать книги. Мы пригрозили детишкам отлупить их, но они нам не поверили и измазались в смоле, мы стали браниться и снова обещали отлупить их. Но не отлупили.
Потом к нам пришла моя добрая жена Раннвейг, ей захотелось взглянуть на нашу работу. Теперь она уже умерла. Ее красивая голова, покрытая платком, была чуть-чуть наклонена к плечу, она родила мне много детей, но Господь всемогущий оставил нам только одного сына. Раннвейг накрыла нам поесть на береговом камне, и все мы, чинившие корабль, сели вокруг, прочитали молитву и принялись за еду. Хорошая женщина, сказал епископ глядя вслед уходившей Раннвейг. Да, она во всем мне покорна, отозвался я, отдав ей должное у всех на глазах. Но теперь она уже умерла.
Да, я узнал много нового о кораблях и о благородном искусстве корабельных мастеров тем замечательным летом дома в Киркьюбё. В мои обязанности не входило чинить корабли, но мне было приятно, что мы работали все вместе и помогали друг другу. С тех пор я всегда испытывал уважение к кораблям. Я чувствую напряженность шпунтов, нежность и силу снастей, знаю, сколько труда кроется за каждой корабельной доской от киля и до кончика мачты. Я сам ставил мачты и крепил парус. Я выучился танцевать вместе с кораблем, танцующим на волнах.
В такие дни я учился понимать людей. Я работал на берегу или ходил в горы искать потерявшуюся овцу, хотя и знал, что искать ее бесполезно, — пусть лучше сдохнет с переломанными ногами в какой-нибудь расселине, — но я все равно ходил и искал, ибо это помогало мне обрести покой, ясность и силу. Так я стал мудрым.
Я овладел также искусством толкования снов. Конечно, я понимал, что это обман, но был в этом и какой-то глубокий смысл, я научился прикрывать правду, мелькнувшую во сне, чем-то, что не всегда было правдой. Но я научился также глубоко уважать правду Божью, которая изредка приоткрывается во сне, вырвавшись из тайников человеческой души. Я научился толковать и такие сны.
Теперь она уже умерла. Но мой сын жив, он следует за конунгом и потому я тоже следую за ним. Случается, я взываю к Богу по ночам: Избавь моего сына от необходимости идти путем конунга! Но я знаю, что он не свернет с этого пути, что путь этот будет долгий и кровавый, и, кто знает, что ждет их, победа или поражение? Я уверен только в одном: больше всего мне бы хотелось сейчас чинить корабль на берегу в Киркьюбё.
Корабли горят.
Я многое знаю о кораблях, о людях и кое-что даже об истине, которую Бог хранит в своем сердце.
Но больше всего я знаю о счастье, которое охватывает человека, когда он смотрит на прибрежные камни, и гордости, какую отец испытывает за своего сына.
Я, Симон из монастыря на Селье.
Когда наши корабли загорелись, я измазал голову конским навозом. Я стоял на пригорке и смотрел, как меня окутывает серый дым, мне пришлось бежать от него, чтобы не задохнуться. И я вспомнил, что мне сказала Катарина, монахиня нашей святой церкви, которую я выдавал за свою сестру и которой обладал жаркими ночами перед ракой святой Сунневы: Ты, лишивший меня девственности, когда-нибудь сгоришь в белом адском огне… Но она плакала, говоря эти слова, умоляла меня простить ее, я простил и мы снова обладали друг другом, я сорвал с нее монашеское одеяние, бросил ее на каменную скамью перед ракой святой Сунневы и овладел ею на этой скамье. Меня переполняла ненависть и блаженство, я вынес ее на руках из церкви, сияла летняя ночь, я овладел Катариной и поклялся, что буду любить ее, даже если кончу в белом адском огне. Я отправил Катарину, залив в ее поясе яд, к ярлу Эрлингу и конунгу Магнусу, чтобы отравить их. Но они схватили ее, и у подножья горы в Тунсберге ей пришлось заплатить за это жизнью, а я сидел в монастыре на Селье и пил.
Всегда был кто-нибудь, кого я ненавидел. Когда я был маленький, в нашу усадьбу в Суннмёре ворвались люди конунга — не помню, как звали, то чудовище, захватившее власть в стране, которому служил Эрлинг Кривой, — люди конунга ворвались в нашу усадьбу, связали мою мать веревками и вырвали ей ногти, чтобы она сказала, где прячется мой отец. Я ненавидел уже тогда. Я ненавидел и потом. Каждый мой день был отравлен ненавистью. Я стал священником нашей святой церкви не для того, чтобы любить Бога, а для того, чтобы иметь возможность скрывать оружие под облачением и использовать его, если кто-то вставал на моем пути. Потом ко мне пришел молодой человек, он назвал себя Сверриром, по его глазам я понял, что у него есть мужество и цель, ум и сила, и тогда я связал с ним свою судьбу и последовал за ним. Но я возненавидел его.
Я сражался в битве при Рэ, подвязав свою рясу так, чтобы она мне не мешала, я украл топор у убитого берестеника. Я рубил этим топором направо и налево и вышел из битвы с чужой кровью на руках, не пролив ни капли своей. Я пришел в Вермаланд и подстрекал Сверрира, чтобы он объявил себя конунгом, а потом последовал за ним сюда. Но я возненавидел его.
Меня мучит одна загадка, разгадать которую я не в силах. По ночам у костра я тосковал по Катарине, я ложился навзничь на влажную землю и пытался вспомнить молитвы, которые когда-то возносил к Богу. Я перестал быть человеком Бога. Я стал человеком конунга, но я возненавидел его.