Шрифт:
Сигурд взял Гаута и вышел.
Йомфру Кристин промолвила:
– Скоро они возвратятся…
Они вернулись, – и кровавый шлейф стелился позади человека, ходившего по стране, чтобы прощать.
Гаут в беспамятстве прикасается к моей рубахе и пачкает ее кровью. Меня мутит, я хочу оттолкнуть его. Кричит женщина, я прислоняю Гаута к длинному столу, пытаясь нащупать руку, которой больше не существует. Кричу людям:
– Прочь отсюда! Все по местам! Кто заснет, лишится руки!
Люди вскакивают, у очага остаются женщины, бонд Дагфинн, Гаут и я. Гаут сползает на стол, лицо белое, как нутряной жир. Я склоняюсь над ним, чтобы узнать, есть ли в нем еще дыхание жизни. Тогда он поднимает голову и целует меня. Я отшатываюсь, потом хватаю его и тащу к скамье, укладываю там. Кричу Дагфинну:
– Неси сюда лежанку!
Кричу Гудвейг:
– Неси холст и смолу!
Стягиваю с себя рубаху, запихиваю ему под голову. Он слабо кивает в знак благодарности.
Йомфру Кристин отворачивается и распахивает полы синего плаща. Что-то отстегивает, и вот уже подает через стол свою белую ночную сорочку. Гудвейг – молчаливая, без жалоб и стенаний – поставила на огонь чан со смолой, он кипит… То, что я делаю, на моих глазах делали очень часто, – когда изменнику-горожанину или мятежному бонду отрубали руку. Я затягиваю культю веревкой, и кровь останавливается. Проворным движением втираю горячую смолу в свежую рану. Гаут вскрикивает – он лежал без сознания, боль заставила его вскочить. Я снова укладываю его. Он кричит, как раненый зверь – и кто-то падает на пол за моей спиной. Это йомфру Лив. Она так и лежит перед очагом. Я в другой раз прижигаю смолой обрубок руки, теперь он пахнет паленым. Гаут вырван из глубокого беспамятства и полусидит на скамье. Он больше не кричит – но так прикусывает язык, что кровь сочится по бороде и смешивается с кровью на его рубахе. Я раздеваю его. Впервые я вижу Гаута нагим: строитель храмов, прежде однорукий, теперь и вовсе без рук. Входит Гудвейг с ночной сорочкой йомфру Кристин. Йомфру Кристин тоже приближается и помогает держать кровоточащую култышку Гаута. Я бинтую ее, веду Гаута к лежанке, поставленной Дагфинном в углу у очага. Там укладываю.
Он вновь погружается в беспамятство.
Йомфру Кристин развязывает мешочек на поясе и высыпает в ладонь какие-то зернышки. Это засушенные лепестки роз и лаванда. Она кладет зерна на камни очага и зажигает благовония, чтобы прогнать тошнотворные запахи крови. Освежающий аромат цветов и жара смешиваются с другими запахами: человеческого пота и горелого мяса. У меня кружится голова, я плетусь к скамье и падаю на нее.
Входит Гудвейг с охапкой сена и бросает ее в кровь на полу. Я вижу, как поднимается лежавшая без сознания йомфру Лив. Она выходит из комнаты. Йомфру Кристин – дочь моего покойного конунга садится возле меня и плачет. Узкие плечики вздрагивают под плащом.
– Йомфру Кристин, – говорю я, – у меня в поясе есть серебряная коробочка, с териаком [7] . Я купил его однажды за большие деньги у одного из крестоносцев, возвращавшихся домой из Йорсалира. Эта коробочка всегда со мной, во всех скитаниях. Я хотел, если ты занеможешь, располагать единственным целебным средством. Хочешь, отдадим его Гауту?
Она кивает в ответ.
Я зову Гудвейг, та подогревает молока, я открываю коробочку, высыпаю териак в молоко и размешиваю.
7
Целебное средство, открытое придворным врачом Нерона Андромахой.
Поднимаю Гаута, открываю ему рот и запрокидываю назад голову. Зажимаю его ноздри и лью молоко в горло.
Йомфру Кристин говорит:
– Когда Гаут покинул нас, чтобы найти в Тунсберге баглеров и броситься им в ноги, ты велел фру Гудвейг пасть на каменное крыльцо и молить Бога в ночи о моей безопасности. Теперь мне надо молиться о Гауте?
Я склоняю голову и размышляю. Понятно, что грешная фру Гудвейг вряд ли тронет Господа своими мольбами.
– Приведи йомфру Лив, – говорю я. Она приходит, и я обращаюсь к ней: – Ты, йомфру Кристин, ничком ляжешь на каменные ступени и будешь молить о жизни нашего доброго Гаута, ночью, на холодном ветру, легко одетая.
Лив покорно снимает плащ, я даю ей овчину, чтобы преклонить колени, и она уходит в ночь бормотать свои бесчисленные молитвы.
Гаут открывает глаза.
Я понимаю, что он хочет говорить со мной, и склоняюсь над ним.
Гаут говорит:
– Я хочу простить всех, причинивших мне зло.
– Да! Да! – отзываюсь я, не в силах совладать с собственным голосом. – Прости меня, Гаут, за то, что я содеял!
– Не ты первый, – говорит он. – Яви мне милость, позови сюда Сигурда.
Я сразу усматриваю непозволительное в этой просьбе. У нас так мало людей в дозоре: двое на берегу и двое в лесу с западной стороны. Поэтому я прошу Гаута повременить. Быть может, втайне я питал недостойную надежду, что он испустит дух до наступления дня? Я говорю, что Сигурда нельзя снять с поста среди ночи, его приведут с рассветом, Гаут! Тогда ты и даруешь ему свое прощение.
– Сейчас, – отвечает он.
И столько мощи в его голосе – хотя он слаб, – такая неукротимая сила в его горячечном взгляде, что мне остается только кликнуть Малыша. Тот подходит, я едва сдерживаюсь, чтобы не ударить его, заметив искру презрения в маленьких лукавых глазках: понимает ли он, в какой мучительный переплет я попал?
– Приведи Сигурда! – приказываю я. Даю Малышу оплеуху и отпускаю.
Да, приведи Сигурда. А пока я сижу возле Гаута с тихой надеждой, что он умрет, не успев встретиться со своим палачом. На ум приходит воспоминание о другой встрече с Гаутом – в те времена, когда конунг Сверрир и я были молоды. Мы солгали ему, как делали часто, – Гаут повернул наши лица к огню и произнес: «Пусть свет падает прямо в ваши глаза! Я заставлю вас говорить правду!» Хотя это было ему не по силам. Это значило требовать невозможного – в покоях конунга.