Вход/Регистрация
Посвящение
вернуться

Эстерхази Петер

Шрифт:

А ведь, собственно, ничего особенного не произошло. То невыносимое, мучительное стеснение, что навалилось на него после смены, бесследно рассеялось, когда они с Берталаном Добо сели за угловой столик в ресторане «Тополь». Да и до этого все шло как по маслу. В половине четвертого Кларика, библиотекарша, выглянула в окно и крикнула: да вы заходите пока, посидите. Ласково улыбаясь, показала на газеты, журналы: вот полистайте, если вам интересно. В этот момент он почувствовал одновременно и облегчение, и неловкость. Облегчение — потому что больше не нужно было в парадном костюме околачиваться под окнами управления, у всех на виду… К тому времени он дошел до того, что совсем уж было решил пойти обратно, переодеться в рабочее платье и заступить на вторую смену. Думал, попросит кого-нибудь пойти на лекцию вместо него: долго искать охотников не придется, желающих ни с того ни с сего прогулять смену будет хоть отбавляй. Но взять и осуществить этот план все не хватало духу, и потому он так рад был приглашению Кларики… Правда, тут его снова охватила растерянность: он понятия не имел, как нужно вести себя в библиотеке. Он что-то бормотал, пробуя объяснить, почему он один, почему не пришли остальные; однако библиотекарша засмеялась и остановила его: «Я рада, что хоть вы-то пришли!» «Вообще-то ребята у нас хорошие, и на субботники ходят…» — начал было хвалить он бригаду, но Кларика извинилась и ушла в свой «закуток», как она называла свой крохотный кабинетик, поставить кофе и приготовить освежающие напитки. «Вы тут смотрите все, копайтесь и устраивайтесь поудобнее!» Лазар Фекете послушно оглядел все вокруг, потом сел в последнем ряду. Пахло книгами и чистотой. «Человек пятнадцать должны быть обязательно! — крикнула из «закутка» Кларика. — Из управления придут, кое-кто из пенсионеров, которые книги у меня берут…» «Это хорошо, а то я как раз думал: если один окажусь, убегу, как заяц!» — наконец улыбнулся и Лазар. Через некоторое время начала собираться публика; Лазар знал их в основном только с виду. Потом прибыл и лектор, Берталан Добо. В четыре с минутами Кларика привела его из «закутка» в библиотечную комнату и слегка дрожащим голосом, краснея, сцепив пальцы рук перед грудью, приветствовала собравшихся, представила им «господина профессора» и попросила его рассказать им о культуре и литературе средневековья, которое многие из них знают мало и плохо, а потом ответить на вопросы присутствующих «друзей литературы», «если таковые вопросы окажутся». В конце своей речи она улыбнулась неловко и села, застенчиво разглаживая юбку на стиснутых коленках. Лазар Фекете лишь сейчас разглядел лектора. Берталан Добо был плечист и усат — совсем не таков, какими Лазар представлял себе профессоров: седовласыми, в блестящих очках, в белом халате на хилом теле. Он сам бы не смог объяснить — почему, но, увидев Берталана Добо, вспомнил своего покойного дядю, Лайоша Фекете, крепкого мужика, который постоянно держал две семьи батраков, а для сезонных работ еще нанимал поденщиков; и еще профессор напомнил Лазару его сержанта, Имре Тота, особенно голосом: говорил профессор твердо, решительно, словно давая понять, что никаких возражений и пререканий он не потерпит. «Строгий, должно быть, мужик и упрямого нрава», — подумал Лазар и, подавшись немного вперед, наморщив лоб, принялся слушать Берталана Добо. Сначала он почти не понимал, о чем толкует профессор: тот словно бы говорил на чужом языке, поминая какие-то «латифундии», «иерархию», «вассалов», потом перешел на Библию, перечислял королей и пап, в речи его мелькали «буллы», «эдикты», «философские и теологические тезисы», потом он заговорил о замках как «воплощенных символах», о «жестком общественном расслоении» как «материализованной идеологии», а под конец сказал, что в храмах с толстыми стенами и маленькими окнами, как море в капле, отражается и может быть продемонстрирована «квинтэссенция» средневековья… Не прошло и получаса, как несколько человек поднялись осторожно и на цыпочках направились к выходу. «Это иногородние, автобус у них уходит…» — извиняющимся тоном прошептала Кларика и опять покраснела. Берталан Добо не выказал удивления; он посмотрел в сторону закрывающейся двери, дождался, пока станет тихо, и лишь заметил: «Конечно, пускай идут, если им нужно. Жизнь важнее, чем философия или искусство». Спустя еще четверть часа поднялись несколько молодых женщин и, держа перед собой сумки, гуськом двинулись к двери. «Дети маленькие у них, в детском саду, в яслях…» — тискала пальцы Кларика. Берталан Добо на сей раз промолчал, но снова дождался тишины. Тут Лазар Фекете и обнаружил, что внимательно следит за каждым словом профессора: едва ли он смог бы объяснить, почему, но он очень старался понять, о чем идет речь. Его захватили не столько вещи, о которых рассказывал профессор, сколько тот факт, что все это говорит человек, похожий на его дядю и на сержанта. Дядя, Лайош Фекете, часто повторял с горделивым видом, что он такой человек, который любит не книжечки почитывать, а денежки подсчитывать, до книг, до науки ему было мало дела. Имре Тот тоже был из мужиков, он, кажется, даже читать-писать по-настоящему не умел, зато ранг свой носил с гордостью несказанной, и они, рядовые солдаты, каждое его слово воспринимали с таким трепетом, словно к ним обращался не сержант, а могущественный, владеющий великими тайнами повелитель. А этот Берталан Добо говорил про всякие книжки, пространно объяснял, как выкристаллизовывались, сохраняя свое значение в жизни человека чуть ли не до нынешних дней, две важнейшие идеи средневековья, по сравнению с прежними заслуживающие, пожалуй, названия «революционные»: идея служения и идея любви к ближнему. И как они превратились со временем в такие устои, на которые в равной степени опирались и эксплуататорский общественный строй, и — в плане душевной свободы и равенства — жизнь обычного человека. И что два этих понятия в принципе распространялись на каждого и касались каждого, поскольку по отношению к Богу даже сам папа являлся «слугой», земным наместником Всемогущего, любовь же к Богу — будучи явлена в свидетельствах Духа Святого, Spiritus Sanctus, и Иисуса Христа — делала равными перед Богом всех, и крепостного, и князя. Больше всего изумляло Лазара Фекете, что Берталан Добо все это знает, хоть и походит на Лайоша Фекете и Имре Тота. И вот что интересно: в том, как он завершил свою лекцию, тоже было нечто по-военному решительное, даже самоуверенное: он взглянул на часы, сообщил, что в оставшиеся пять минут подведет итоги сказанному, затем посмотрел в глаза каждому из оставшихся пятерых слушателей и спросил: «Все поняли?» В тот момент, когда Берталан Добо обратил свой взгляд к Лазару, тот ощутил вдруг робость и неуверенность — как в свое время перед Имре Тотом, обходившим солдатский строй, — и в то же время в груди его защекотало что-то, некая тайная гордость, как в тех случаях, когда богатый родич, Лайош Фекете, здоровался с ним за руку… Вопросов к лектору не было — откуда им взяться, вопросам! Берталан Добо поблагодарил за внимание, попрощался и хотел было встать, но Кларика опередила его: вскочив и опять покраснев, она выразила горячую признательность «господину профессору» за «интересную», «содержательную» лекцию, которая «для всех нас останется, несомненно, ярким событием», «пробудит в нас желание мыслить». В конце она выразила надежду, что «господин профессор еще посетит нас, читателей этой маленькой библиотеки», что «при всей загруженности важной научной работой он найдет время встретиться с такими простыми, но горячими поклонниками литературы, как члены этого маленького коллектива»; затем она попросила Берталана Добо расписаться в книге почетных посетителей и в бригадных дневниках. Лазар Фекете был последним; когда профессор вписал свою фамилию в их дневник, все уже ушли. Они остались втроем: Кларика, Берталан Добо и он. Кларика открыла дверь в свой «закуток»: «Господин профессор, еще кое-какие формальности…» Добо двинулся было к ней, но Лазару показалось, что просто так взять и уйти неприлично, и он протянул лектору руку. «Я, правда, в этом не разбираюсь, но мне понравилось». Он больше не собирался ничего добавлять, но рукопожатие профессора — рука у него была сильной, будто работал он не пером, а лопатой, — внушило ему смелость. «Вы не рассердитесь, господин профессор, если я вас приглашу выпить вместе вина или чего покрепче?» Он ждал, что столь дерзкое предложение встретит отказ, однако Берталан Добо громко и весело рассмеялся. «Спасибо, отец, я с удовольствием, но тогда вам придется меня подождать». И, словно это было самым обычным делом, обнял Лазара Фекете за плечи и повел к комнатке библиотекарши. «Закуток у меня тесноват, но вы присаживайтесь, пожалуйста», — смущенно сказала Кларика, показывая на стулья. Лазар тоже смутился и потерял дар речи, особенно когда заметил, что Берталана Добо словно вдруг подменили: взгляд его, утративший всю суровость, ощупал библиотекаршу с головы до ног и при этом он еще успел подмигнуть Лазару. Кларика положила перед профессором что-то вроде анкеты и, застенчиво хихикнув, сказала: «Уж вы извините, эти формальности, знаете… Но вы впишите только данные о себе, остальное я сама…» — «Жаль, вы мне перед лекцией этого не сказали!..» Берталан Добо снова подмигнул Лазару и, склонившись над бумагой, стал заполнять рубрики. «То есть… не понимаю», — округлила глаза Кларика. «Ну… тогда бы я только представился, а лекцию вы сами бы прочитали!» Библиотекарша даже рот зажала рукой — так ей было смешно. «Ой, если бы я была такой умной…» — «Хотите, я вам буду уроки давать, вот и станете умной, милая». Над этим они засмеялись все трое. Не зная, что ответить, Кларика ухватилась за спасительную мысль: «Может быть, еще кофе или колу?.. Да, у меня немного коньяку в запасе есть…» — «Вот с этого бы и начинали!» Берталан Добо опять подмигнул Лазару. Тот нерешительно начал было отказываться, но профессор затряс головой: он согласен пропустить рюмочку, но только если со всеми. «Я ведь не буйвол, чтобы пить в одиночку!» Кларика засуетилась: поставила на поднос три рюмки, сосредоточенно, высунув кончик языка, разлила коньяк, причем третью рюмку наполнила до самой кромки. «Руки дрожат… Ничего не поделаешь: не женское это дело», — рассмеялась она. «Почему не сказали сразу? Уж это бы я с удовольствием за вас сделал!» И Берталан Добо, взяв с подноса одну из рюмок, поднял ее, посмотрел на остальных. «За наше здоровье! Мы это, думаю, заслужили!» — «Если кто и заслужил, так только вы, господин профессор, а мы ничего не делали, слушали только». Лазар поднес рюмку ко рту и выпил ее одним духом, как Берталан Добо. Кларика отпивала по капельке, облизывая губы, потом закашлялась. «Крепкие напитки надо залпом пить, барышня! Это ведь не любовь, которую чем больше растягиваешь, тем лучше!» Профессор достал сигареты, протянул остальным. Кларика лишь затрясла головой, Лазар же вынул одну, потом дал Берталану Добо огня. «Однако вы не правы, отец. — Профессор помахал рукой, отгоняя от лица дым. — Слушать — это тоже работа. Причем работа непростая, от нее еще как устаешь! В древности, у греков, это понимали: в театре зрителям даже деньги платили». Лазар недоверчиво засмеялся: «Елки-палки, вот бы у нас так — то-то народ повалил бы в театры! Могу спорить: никто бы тогда работать не захотел, все бы в театре сидели!» Кларика взяла со своего стола конверт, положила его перед Добо. «Извините, гонорар не ахти какой, но возможности у нас…» Она опять покраснела и смущенно заулыбалась. «Я ведь не из-за денег, барышня, занимаюсь этим. Если бы мне только деньги были нужны, я бы лангоши [17] пошел продавать или на бензоколонку! Верно, отец?» Некоторое время они рассуждали о том, кто сколько зарабатывает и заслуженно ли; главным образом говорил профессор, Лазар лишь вставлял слово-другое, Кларика же только кивала. «Ничего не поделаешь, нужны, проклятые, без них — никуда!» Лазар согласно кивнул и добавил: «Не зря говорят: деньги — такая штука, что их никогда не бывает вдоволь…» Внезапно наступила тишина, профессор стряхнул пепел, посмотрел на Лазара, потом на Кларику… «Еще коньяку?..» По тону библиотекарши невозможно было понять, спрашивает она из вежливости или искренне хочет, чтобы они еще посидели. «Я хорошему делу никогда не противник. — И Берталан Добо сам потянулся за бутылкой. — Но только если все выпьют!» Кларика смеялась, пробовала отказываться — она боится захмелеть, — однако профессор налил и ей. «Поверьте мне, женщина лучше всего, когда она чуть под хмельком. Тогда она просто неотразимой становится!» Кларика сдалась, но коньяк только пригубила. «Забыла сказать, господин профессор, чтобы вы деньги пересчитали… Я и вычеты там отметила…» Добо поставил пустую рюмку на поднос и небрежным движением сунул конверт в карман. «Я вам и так верю». Он затянулся сигаретой, и улыбка у него на лице сменилась вдруг озабоченностью. «Поверьте, доверие — самое важное в отношениях между людьми. Если нет доверия, нет ничего. Знаете, что апостол Павел писал коринфянам: если я не имею любви, то я ничего не стою, то я ничто». Тишина вновь опустилась на них, все трое сидели, задумчиво понурив головы, затем Добо решительно встал. «Или, барышня, вы полагаете, денег больше станет, если их пересчитать? Это ведь не свинья, что от хозяйского взгляда жиреет… увы, деньги — это другое! Даже более того: чем на них больше смотришь, тем меньше они стоят!» Лазар тоже встал, несмело взглянул на профессора: «А все ж таки отрубей немного свинье тоже не повредит… А не то с ней то же самое будет, что с кобылой того цыгана: учил он, учил ее без еды обходиться, а она только научилась, как сдохла с голоду». Кларика громко расхохоталась; Берталан Добо протянул ей руку: «Не будем вам больше надоедать, на сегодня хватит вам философии, верно? Наверняка вы спешите: поди, свидание назначено…» Кларика покраснела: «В общем-то… в это время я закрываю обычно». Лазар топтался в дверях, потом все ж спросил: «А можно я оставлю у вас дневник до завтра, чтобы с собой не таскать?» Отвечая ему, Кларика в первый раз за весь этот вечер казалась естественной и уверенной в себе: «С одним условием: если пообещаете, что запишетесь в библиотеку!» «За этим дело не станет…» — рассмеялся и Лазар. Попрощались. Когда они с Берталаном Добо вышли из дверей управления, Лазар оглянулся исподтишка: видит ли кто-нибудь, как он идет через двор с настоящим профессором? В воротах они остановились, посмотрели друг на друга; Лазар сказал: «Если «Тополь» вам подойдет, господин профессор…» — «Лучше места не придумаешь!» И, хлопнув Лазара по плечу, Берталан Добо пропустил его вперед.

17

Жаренная в масле лепешка, популярное венгерское кушанье.

Собственно, если подумать, ничего особенного и не было. Все шло как-то само собой, будто и не могло идти по-иному. Однако сейчас Лазар Фекете чувствовал: видно, профессор сбил-таки его с панталыку, ведь ему бы давно уже надо было быть дома, в другие дни он в это время второй сон видел, а сегодня, выходит, что-то случилось, коли он поздней ночью сидит тут, в сквере возле автобусной станции, и глазеет на небо, будто у него и на это есть время. «Да еще чертова эта усталость…» Тоже здесь что-то не то. Никогда он так сильно не уставал, сколько бы ни работал. Он потер лоб и снова подумал: «Точно, это профессор мне голову заморочил… Можно ли так откровенно разговаривать с такими, как я? Не привык я к такому…»

В этот момент полицейские подошли к нему. «Добрый вечер», — сказали они одновременно, вскинув руки к фуражкам — скорее по привычке, чем в знак уважения. Лазар Фекете, не удивившись, равнодушно сказал в ответ: «И вам того же…» И, лишь произнеся это, встревожился на мгновение: откуда у него смелость, чтобы так разговаривать с полицейскими? Как только этот вопрос возник у него в голове, мышцы и нервы его словно бы сами дернулись, побуждая его вскочить: кто он такой, чтобы позволять себе сидеть перед представителями власти? Однако движение это так и умерло, даже не оторвав его тело от спинки скамьи, а тревога — подобно дыму его сигареты в ночной темноте — полностью улетучилась, и какое-то неведомое доселе спокойствие разлилось в груди. Лишь усталость шевельнулась слегка, когда он подвинулся к краю скамейки, словно давая место другим. Он едва не вымолвил вслух: «Садитесь, чего там, места всем хватит…» — но предпочел промолчать, лишь поднял глаза на вздымающиеся над ним темные фигуры. Только тут он заметил, как молоды стоящие перед ним полицейские. Хоть под носом у них и топорщились усы, видно было, что им едва за двадцать. «Автобусов больше сегодня не будет, дед!» — снисходительно-добродушно сказал тот, что пониже. «Знаю», — ответил Лазар. В его голосе не было резкости — лишь решительность, ровно в той мере, чтобы дать им понять: автобус тут ни при чем. И он все не сводил глаз с маленького полицейского. «Тогда чего вы тут дожидаетесь? Поздно уже, полночь скоро!» Второй полицейский, тот, что повыше, повернулся к свету и посмотрел на часы. «Вот-вот. Через десять минут», — сообщил он и, обернувшись к своему напарнику и к Лазару, непроизвольно задрал подбородок. «Ничего я не дожидаюсь. Просто сижу, и все. Сами видите». Лазар произнес это безразличным тоном, слова падали изо рта, словно зерна из початка кукурузы. Он переводил взгляд с одного полицейского на другого, и в голове у него, неизвестно откуда взявшись, бродила мысль: «В сыновья мне оба годятся. Это я бы им мог приказывать. Сопляки…» Медленная улыбка обозначила возле губ горькие, глубокие морщины. Низенький полицейский отступил на шаг и показал на пустую бутылку на земле у скамьи: «Мы, дед, видим, что вы тут не просто сидите, и все, а выпиваете!» Лазар, не шевелясь, так же спокойно, как прежде, ответил: «Не выпиваю уже. Пустая она. Утром еще купил. Хомокское вино. Кислое — чистый уксус…» И замолчал. Ему снова вспомнились слова профессора о вине и о философии; он подумал, не рассказать ли об этом полицейским, но лишь махнул рукой. «Работал много, да и жара…» Он сказал это не в оправдание — просто так, потому что пришло в голову. Затем нащупал в кармане сигарету, неторопливо закурил. «Ладно, сами скажете, что вам от меня нужно», — подумал он и, выпустив дым, посмотрел в лицо полицейским. «А вообще-то: какое вам до этого дело?» Обида, с какой вырвались эти слова, тоже была для него удивительна. Ему даже пришлось опустить взгляд. «Вот тут вы, дед, ошибаетесь! Есть закон, что на площадях, на улицах, в магазинах распивать спиртные напитки запрещено! А кто закон нарушает, тому полагается наказание! Например, штраф!» Низенький полицейский отбарабанил все это одним духом и выпятил грудь. Второй лишь кивал: «Да, да, точно!» Лазар вскинул голову, снова посмотрел в глаза низенькому: «Такой закон есть?» «Не притворяйтесь, дед, будто не знаете!» — улыбнулся высокий; видно было, что он не из тех, кто пугается собственной тени. Лазар молча, не двигаясь, смотрел на них, потом уронил на землю едва начатую сигарету, затоптал ее. На языке осталась горечь табака. «Еще учат, молокососы, мать вашу…» — выругался про себя Лазар и снова откинулся на спинку скамьи, сложил на груди руки. «Говорю же: пустая она, бутылка. Посмотрите, если не верите». Низенький глянул на своего напарника; тот прокашлялся и с высокомерным видом произнес: «Сейчас-то пустая! Только мы видели, как вы пили! Зачем отпираетесь? Потому мы и подошли к вам!..» «Да и вообще: чего человеку сидеть у автобусной станции, если автобус уже не ходит!» — поспешил дополнить напарника низенький, который еще в училище хорошо усвоил правило: полицейский всегда и в любых обстоятельствах должен проявлять решительность, так как никогда нельзя наперед знать, кто попался тебе на крючок! Лазар Фекете, однако, даже не шевельнулся, упрямо глядя на полицейских, и через некоторое время твердо, как человек, готовый на все, произнес: «Верно, пил я перед этим вино. Граммов двести, может. Я не отказываюсь. А если сижу здесь, так что из этого? Запрещено, что ли? Где это написано? Может, у вас и на это закон есть? Потому что я своим умом так думаю: скамейка для того тут и стоит, чтобы, если ты устал, сел на нее и сидел сколько влезет. Или, может, не так?» Низенький полицейский нервно теребил резиновую дубинку на поясе и растерянно поглядывал на напарника: давай, мол, предпринимай что-нибудь, чего ждешь?! Высокий поправил кобуру и снова заговорил, все так же снисходительно, но со скрытой угрозой: «Вот что, дед: у нас, у полиции, глаза должны быть всегда открыты, даже в потемках. На автобусной станции касса, другие ценности, верно? Автобус уже не ходит. Так что, считаю, вы и сами хорошо понимаете, что имеет в виду товарищ ефрейтор!» Закончив, он мигнул напарнику: дескать, постращаем старика и пошлем домой спать. Лазар Фекете, однако, не счел нужным отвечать высокому, хотя продолжал неотрывно глядеть в его скрытое тенью лицо. «Говнюки!» — подумал он и решил молчать до тех пор, пока они не выложат наконец, чего от него хотят. «Усекли, дед, как дела обстоят?» — снова, уже с нетерпением, заговорил высокий. Лазар и бровью не повел. «Ишь, думают, коли с усами, так они умнее всех и сильнее!» — усмехнулся он про себя. Низенький полицейский никак не мог взять в толк, что означает эта внезапная немота, почему этот странный старик сидит сложив на груди руки, спокойный и невозмутимый, как статуя. «Вам что, может, плохо?» Лазар лишь глазами сверкнул в его сторону; в мозгу у него пульсировало: «Я вас первый спросил, вот вы мне первыми и ответьте!» Он стиснул зубы. «Будете вы, наконец, говорить, черт побери? Вам плохо, что ли, или какого вам беса надобно? Может, нам заявление написать, чтобы вы рот открыть соизволили?» Низенький уже раскачивал свою резиновую дубинку, но с пояса пока ее не снимал, глядя то на напарника, то на старика на скамье. Он уже в самом деле стал нервничать: вдруг действительно человеку плохо, тогда надо срочно предпринимать что-то: вызвать «скорую» или оказать первую помощь… Если же он здоров, то, выходит, просто дурачит их, издевается, а такого они допустить не могут, они обязаны защищать честь мундира, и вообще, что этот тип о себе воображает, знает он, с кем имеет дело?! Не говоря уж о том, что пожилой человек, не мальчишка, которому, если на то пошло, можно просто съездить слегка по затылку, чтобы призвать к порядку, а заодно напомнить, где он находится. А этот — он в отцы им годится, как-то вроде неловко не церемониться с ним… Ну а если он все же бродяга, антиобщественный элемент?.. Какой-нибудь тунеядец или алкаш долго переживать из-за пары затрещин не станет, а с такой развалиной лучше не связываться, еще неприятностей наживешь: случись что — пиши потом объяснения да выслушивай от начальства нотации… Низенький вовсе не собирался применять к Лазару Фекете меры физического воздействия, сначала он вообще об этом не думал, но старик чем дальше, тем подозрительнее ему становился, и он быстро соображал, как полагается поступать в непредвиденных и неясных ситуациях. То, что старик так упорно молчит и не двигается, очевидно, вполне соответствует понятию непредвиденной ситуации, в каковой они — это им все время внушали в училище — должны действовать решительно и без промедления. А они, вместо того чтобы действовать, стоят как бараны и ждут, соизволит ли наконец заговорить этот подозрительный тип. «Долго нам еще вас упрашивать?» — неожиданно закричал низенький полицейский; сейчас он готов был бы поклясться, что уж если старик так упрямо молчит, то, наверное, у него есть для этого серьезные причины. Вряд ли это просто случайность, что человек сидит тут, на скамье, рядом с автобусной станцией, и ни слова не произносит с той самой минуты, как они попытались узнать, что ему надо. Полицейский лишь в эту минуту по-настоящему понял, почему в училище им так старательно вбивали в голову: никогда нельзя доверять с первого взгляда сомнительным личностям неясного происхождения и странного поведения! Для полицейского любой человек потенциально подозрителен! Он решил потребовать у старика документы — ведь достаточно только взглянуть на него: небрит, одежда не первой свежести, а самое главное — на ночь глядя, когда все порядочные граждане давно спят по домам, он сидит на автобусной станции, — но напарник опередил его: «Вот что, дед! Забирайте-ка вы свою бутылку вместе с портфелем да шагайте потихоньку домой!» Теперь уже и он заговорил строгим тоном. Но Лазар Фекете и на сей раз не отозвался; он брезгливо смотрел на полицейских и думал: «Дармоеды! Работать вам неохота, руки боитесь испачкать!» Раньше он и предположить бы не мог, что посмеет держаться так независимо с представителями власти; сейчас, однако, это казалось ему совершенно естественным и отвечающим справедливости. «Слышали, что я сказал? Поднимайтесь — и домой прямым курсом!» Высокий шагнул ближе, встал, засунув большие пальцы рук за ремень. Но Лазар Фекете по-прежнему был неподвижен. Тело как будто перемололо, переварило свинцовую усталость, которая на него давила еще полчаса тому назад, он чувствовал себя отдохнувшим, свежим и таким спокойным, каким еще никогда не был в жизни. Это тоже было странно, непостижимо, ведь до сих пор стоило только ему увидеть на улице человека в форме или просто войти в учреждение, в контору, как его охватывала какая-то неодолимая робость, неуверенность, беспредметный страх, чувство вины и стыда, он замечал, что голос его дрожит и срывается, что на лбу выступает противный пот… А сейчас он сидел невозмутимо, как изваяние. Хотя он не понимал, что с ним происходит, однако спокойствие это казалось ему естественным. Почему, собственно, он должен бояться, и чего? Совесть его чиста, работал он всегда добросовестно, законы чтил: когда его призвали, он послушно пошел на фронт; когда сержант Имре Тот орал «ложись!», он послушно плюхался в грязь; когда давал команду «направо!» или «налево!», четко поворачивал туда, куда надо… Чего же ему бояться, и кого, главное? Он медной полушки не положил в карман, не заработав ее; платил установленные налоги, когда в чем полагалось: в деньгах так в деньгах, в зерне так в зерне. К нему никогда не являлись судебные исполнители, он ни разу не получал напоминаний или тем более вызовов в суд, потому что в жизни еще не просрочил срока поставок. Чего же ему бояться? С тех пор как он работает в городе, где бы он ни работал, жалоб на него не было, наоборот, его хвалили, так как он никогда не хитрил, не увиливал, делал все, что ему поручали, не старался выбрать дело полегче. И во время смены следил не за стрелкой часов, а за тем, чтобы выполнить все, что надо… Сколько смеялись, подшучивали над ним, когда он, кончив смену, принимался подметать рабочее место, чистить инструмент; он одно отвечал: не может смотреть на беспорядок и грязь. «А ты отвернись, не смотри, дядя Лазар!», «Очки темные надень!» — кричали ему со всех сторон, хохоча, и он каждый раз, свирепея, давал себе слово, что больше и не подумает брать в руки веник, не станет порядок наводить за другими. Но руки не подчинялись его воле: когда остальные норовили скорее уйти в душ, в раздевалку, он вдруг опять обнаруживал, что прибирает рабочее место. Конечно, это руки его были тому виной, это они тянулись за веником, а когда его снова высмеивали, он злился и кричал: «Оставляете все где попало, как собака — дерьмо!» Что из того, что он был уверен в своей правоте и что стыдиться должны были остальные? Лицо-то горело не у кого-нибудь, а у него, словно его поймали на каком-то постыдном грехе. И так было всю жизнь: почему-то именно он краснел, стоя перед учителем, перед господами офицерами во время призыва, на свадьбе перед священником, словно в школу попал не по праву и незаслуженно, для службы в армии был негоден, а к таинству брака был приобщен по большой милости. Тот же стыд за какую-то неведомую вину долго горел на его лице и в плену, на том эльзасско-лотарингском хуторе, куда его увезли с собой «папаша», месье Мишель Шмитц, и его жена, «мамаша Мари». Он видел, что Шмитцы точно такие же мужики, как его односельчане дома, в Сентмихайсаллаше, и все-таки жестоко мучился, живя у них, и напрасно папаша Мишель сажал его рядом с собой на облучок, напрасно мамаша Мари на рождество зазывала в горницу, напрасно они уговаривали его остаться у них, привезти из Венгрии жену, обещали усыновить — их сын погиб еще в первую мировую, у них не было на старости лет помощника, потому они и уцепились за Лазара, полюбив его за скромность и трудолюбие… Но те же гнетущие чувства обуревали его и во время развода, когда он, сидя вместе с женой в коридоре суда в ожидании примирительного заседания, чувствовал себя так, будто сидел там в арестантской одежде. Или вот вчера, когда он топтался перед управлением, дожидаясь лекции по литературе… Что из того, что он знал: чаще всего у него есть все основания гордиться собой. Еще в армии, бывало, старший лейтенант Сенаши трепал его по плечу и говорил: «Молодец, парень, ты хороший солдат!»; а в начале пятидесятых годов, когда он еще бился на своем наделе как единоличник, комиссия по заготовкам вручила ему грамоту за полные и в срок сданные поставки, и вообще любые работодатели всегда были им довольны, тот же папаша Мишель рассказывал встречным и поперечным, какой Лазар у него brave garcon [18] , а недавно, два года назад, он стал ударником, на торжественном собрании его вызвали к столу под красным сукном, ему жали руку партсекретарь, директор, секретарь профкома… И все равно ему постоянно не хватало уверенности в себе, он все время испытывал угнетенность, страх и потому все время молчал, или забивался подальше, или нелепо, тоскливо мучился, не зная, куда себя деть… А сейчас его словно вдруг подменили, он казался себе совсем не тем Лазаром Фекете, каким привык себя ощущать. На него словно бы снизошло некое ясное, спокойное знание, он вдруг понял, что ему незачем и некого бояться. Более того, пока взгляд его бродил по молодым полицейским, в голове появилась шальная, непривычная мысль: пусть другие его боятся! Да, его, Лазара Фекете, с которым вчера так славно беседовал и выпивал в «Тополе» настоящий профессор, Берталан Добо! Эта мысль опьянила его, словно он хлебнул какой-то зверски крепкой палинки. В самом деле, чего он боится! Пускай люди боятся его, ведь всей своей жизнью он заработал право судить их: наказывать злых, награждать добрых! Что-то такое говорил ему и профессор!.. И когда все это прояснилось в его мозгу, он поднял правую руку и непререкаемо-твердым тоном заговорил: «А ну осадите немного, любезные! Если не ошибаюсь, это я спросил первым: для чего стоит здесь эта скамья? Для того, чтобы человек, устав, отдохнул на ней, или просто для украшения? Если для украшения и если на этот счет есть закон, я в тот же момент встану и уйду. А если не для украшения, то я требую, чтобы вы у меня просили прощения!» Лазар чувствовал, что говорит он куда с большим высокомерием, чем следовало бы, но угрызений совести из-за этого у него сейчас не было: ведь он — во-первых — честный рабочий; во-вторых, эти молокососы неуважительно с ним разговаривают; в-третьих, кричат на него, хотя повода он им для этого не давал… Низенького полицейского речь Лазара задела за живое: ну что, разве не прав он был, когда заподозрил, что это преступный элемент? «Что значит — осадите? Что значит — любезные? Что значит — требую?» Он уже бросился было, чтобы сдернуть наглеца со скамьи, но напарник опередил его, властно протянув руку: «Ну-ка, предъявите документы, и быстро!» Лазар, однако, — и это тоже было совершенно непостижимо! — лишь улыбнулся и пробормотал про себя: «Ишь, желторотые, как их забрало!» Высокий полицейский шагнул ближе. «Вы что, не расслышали, что вам товарищ сержант сказал?» — Низенький уже отцепил резиновую дубинку и размахивал ею; он с удовольствием завернул бы старику руки за спину и сам отыскал документы в его карманах, чтобы с бумагами в руках изобличить его; теперь он был совершенно уверен, что им на крючок попалась крупная рыба: наверняка с судимостями, может, еще и рецидивист, тунеядец; скорее всего, без определенного места жительства… Лазар Фекете зашевелился, уронил руки на колени, опустил голову и тихо, с пугающим спокойствием произнес: «А известно тебе вообще, с кем ты разговариваешь?» Низенький, не в силах более сдерживаться, ткнул старика дубинкой в плечо: «Немедленно документы, иначе…» «Что «иначе»?!» — закричал теперь уже и Лазар, хватаясь за сиденье скамьи. «Не пререкаться, не то ой как пожалеете!» Высокий все еще протягивал к нему ладонь. «Может, сообщить в отделение?» — нервным шепотом, словно боясь выдать какой-то секрет, сказал низенький и потрогал висящий на боку передатчик. «Брось! — махнул на него высокий, затем вдруг закричал на Лазара: — Будем, наконец, шевелиться, черт побери?» Лазар Фекете выпрямился сидя и неожиданно — словно тронулся вдруг рассудком — захохотал: «Что, испугались? Да ведь я в отцы вам гожусь, и тебе, и тебе!» «Не тыкать! Если мы с вами вежливо разговариваем, то и вы обязаны, ясно? О-бя-за-ны! — И низенький снова ткнул его дубинкой. — Хватит ломать комедию!.. Я вас предупредил: жестоко пожалеете! Немедленно документы, иначе в отделение отведу!» Высокому надоело стоять с вытянутой рукой, и он тоже схватился за дубинку. «Ну и веди, коли совести у тебя нет!..» Лазар на мгновение устыдился, чувствуя, что говорит куда более грубо, чем следовало бы: ведь эти парни как-никак полицейские, и он торопливо добавил: «Нельзя уж и пошутить?» «Что можно и что нельзя — это мы вам скажем, ясно? — кипятился низенький, косясь на высокого в ожидании распоряжений. — Вы, я вижу, пьяный, вот и валяете дурака… Отправить вас в вытрезвитель, там быстро приведут в чувство! А ну, немедленно документы!» Неистовая злоба охватила вдруг Лазара. «Я — пьяный?! Я в жизни еще пьяный не был!» — «Не орать на нас!.. Кто вам дал право на нас орать?» Теперь уже и высокий стал подталкивать его дубинкой. Лазар снова откинулся, прижался спиной к доскам и с ненавистью процедил сквозь зубы: «Ну-ну, попробуйте! Да вы вдвоем со мной не справитесь, дерьмо собачье!» — «Что-о?! Оскорблять представителей власти?!» Низенький схватил Лазара за грудки, норовя стащить его со скамьи. Вырвавшись, Лазар нагнулся к земле, схватил пустую бутылку и, занося ее над головой полицейского, взревел: «Ты — руку поднимать на меня? На меня?! Эх, так твою бога мать, получай же!..»

18

Славный парень (франц.).

II

«Что уж тут, виноват я! Что уж тут!» — запинаясь, слабым голосом говорил он. Несколько человек вышли из кабинета. «Можно оформлять протокол? Вы в состоянии отвечать на вопросы?» — посмотрел на него лейтенант. «Присесть бы мне…» — пробормотал Лазар Фекете; он чувствовал себя беспомощным и словно бы одурманенным. «Товарищ Бицок!..» Сержант по знаку лейтенанта взял у стены стул, поставил его на середину комнаты. «Садитесь!» Лазар сел, осмотрелся. Возле письменного стола еще один столик, с машинкой, на стене портрет Ленина, дальше какая-то карта. В кабинете был еще шкаф, вешалка, но у Лазара пропало вдруг всякое любопытство, он понурил голову, словно разглядывая наручники на запястьях. «Товарищ Бицок, будьте добры, скажите машинистке, что я начинаю допрос задержанного». «Слушаюсь!» — ответил молодой полицейский, отдал честь и вышел. Лазар остался наедине с лейтенантом. «Натворил я вам дел, да?» — медленно, запинаясь сказал он. Лейтенант шлепнул на стол удостоверение личности Лазара. «Вы себе натворили дел, да еще ефрейтору Ковачу! А если он умрет?! Знаете, чем вам это грозит?» — «Простите…» — «После-то все вы такие! Прощения он просит!.. Вы бы лучше тогда думали! Понимаете вы вообще, что сделали?! Чтоб его черти побрали, это питье!» — «Да я и не пил почти что…» — «Это дело врачей, они установят, сколько вы пили!» — «Что там они установят?.. Они кровь взяли, да только я все равно трезвый… Трезвый как стеклышко». — «Сейчас — трезвый! А час назад какой был? В кого вас чертов хмель превратил?» — «Не знаю… ей-богу, не знаю…» Оба замолчали. Лейтенант встал и начал ходить по комнате. Теперь он тоже был взвинчен и раздражен, а ведь, когда пришла весть о происшествии, он лишь в первый момент взволновался, потом быстро успокоился. Особенно после того, как выяснилось: Лазар Фекете не какой-нибудь разыскиваемый преступник, а пожилой рабочий с незапятнанным прошлым. Да, лейтенант успокоился быстро, хотя отделение было растревожено вестью, словно разворошенный муравейник: все бегали, кричали, и лейтенант, видя эту суету, даже чертыхнулся про себя: надо же, чтобы как раз во время его дежурства! Но он все же постарался сохранить хладнокровие, абсолютно необходимое в таких случаях, и, сидя молча за своим столом, слушал, как другие, тряся кулаками, остервенело ругаются: «Еще одного полицейского убили!», «Мать их перемать, я бы вешал таких без суда и следствия!», «Только сначала бы так обработал, что родная мать не узнала бы!» Люди толпились в коридоре, потом спустились по лестнице ко входу, чтобы как можно скорее взглянуть на мерзавца. «Бедный Ковач… Два месяца всего, как женился…» Они уже говорили о ефрейторе как о покойнике. «Хуже всего — перелом основания черепа. Если даже и выживет, все равно не жизнь это… Паралитик. Ни говорить не сможет, ни есть сам…» Полицейский автомобиль без сирены, лишь с маячком, подъехал к главному входу, Все были поражены, увидев вылезающего из машины Лазара Фекете. Лейтенант тоже внимательно рассмотрел его еще в подъезде, потом решительным тоном, как и подобает дежурному офицеру, распорядился: «Отведите в мой кабинет» — и сам поспешил вперед. Это и был тот момент, когда ему показалось, что он окончательно успокоился и взял себя в руки. Он знал, что сейчас не может позволить себе кричать, пороть горячку. Он должен действовать в строгом соответствии с правилами, хладнокровно и беспристрастно. Он взбежал по лестнице, вошел в кабинет — даже дверь прикрыл за собой — и сел к столу с таким видом, будто вовсе и не вставал из-за него. «Чрезвычайное происшествие, это факт…» — думал он в ожидании, когда приведут задержанного. Сержант Карой Бицок явно был еще под влиянием случившегося: войдя к дежурному офицеру и отдав ему удостоверение личности Лазара Фекете, он начал докладывать, сбиваясь и волнуясь. Лейтенант слушал подчиненного невнимательно — взгляд его был устремлен на Лазара Фекете. В кабинет набилось чуть ли не все отделение; полицейские разглядывали преступника, обменивались замечаниями, вслух или шепотом. «Вам что здесь, товарищи, толкучка, цирк?» — крикнул неожиданно для себя лейтенант; гул постепенно стих. Лейтенант четко, чуть ли не по слогам, произнес: «Лазар Фекете, вы сознаете, что вы сделали?» «Что уж тут, виноват я, что уж тут», — пробормотал Лазар; после этого все, кроме Бицока, вышли из кабинета. В тот момент лейтенант еще был спокоен; казалось, ничто уже не сможет вывести его из себя. Но сейчас, когда они остались вдвоем и у этого человека после всего, что случилось, не нашлось других слов, кроме как: виноват, мол, простите, у лейтенанта кровь бросилась в голову. Он нервно ходил взад и вперед по кабинету, потом резко остановился и закричал в лицо Лазару: «Да вы спасибо должны сержанту сказать, что вообще живы! Что он оружием не воспользовался, хотя имеет на это полное право! И даже обязан, когда ситуация требует… А ситуация, которую вы создали, как раз этого требовала!..» Лазар снова понурил голову, глядя на свои руки в наручниках и слушая, как скрипит под ногами у лейтенанта паркет. «Что вам ефрейтор Ковач такого сделал, черт вас возьми?» — снова шагнул к нему лейтенант. «Ничего такого не сделал… ничего», — сказал Лазар, глядя отсутствующим взглядом в пространство. «Тогда в чем дело?.. Зачем это вам было нужно, зачем?» — «Не знаю… Так вышло…» — «Вышло!..» Лейтенант рассмеялся с горечью. Дверь отворилась, вошел Карой Бицок. «Машинистка сейчас будет», — доложил он и сел. Лейтенант подошел к столу; видно было, что он с трудом сдерживает себя. Он опять взял паспорт Лазара, полистал его, закрыл, бросил на стол. Сержант не выдержал затянувшегося молчания. «Товарищ лейтенант, я закурю?» Лейтенант лишь молча пожал плечами. «Если можно, я тоже бы закурил…» — хрипло выдавил Лазар. «Мне-то что!» — голос лейтенанта звучал враждебно. Лазар скованными руками долго пытался достать из кармана сигареты и спички, но у него ничего не получалось. «Товарищ Бицок, помогите ему!» — сказал лейтенант таким неприязненным тоном, словно сердит был и на сержанта. Тот вскочил, достал из кармана у Лазара мятую пачку, сунул в рот ему сигарету, дал огня. Рука сержанта с горящей спичкой Лазару показалась вблизи огромной; ему вдруг вспомнилось: именно эта рука час назад обрушилась на него с дубинкой. «Спасибо…» — пробормотал он. «Честное слово, товарищ лейтенант, я не думал, что так все кончится. — Сержант вернулся на свое место, жадно затягиваясь. — Мы с ефрейтором Ковачем ничего плохого не имели в виду, когда к нему подошли. Наоборот: мало ли, вдруг человеку плохо…» «Скажете это под протокол!» — оборвал его лейтенант, барабаня пальцами по столу. Лазар Фекете, поднося сигарету ко рту, вынужден был поднимать сразу обе руки. Табачный дым не принес ему облегчения — лишь тошноту; любое движение головой отзывалось в затылке. В кабинете повисла тяжелая, жесткая тишина. Высоко над дверью Лазар увидел часы; стрелки на них показывали половину второго. «Видать, электрические, потому не тикают», — подумал он, и нехитрая эта мысль почему-то подействовала на него так, словно ему плеснули в лицо холодной воды: он окончательно протрезвел. И только сейчас по-настоящему осознал, что находится в полицейском отделении, что сигарета его дымится в скованных наручниками руках. Он ужаснулся в душе, ужаснулся тому, что до этой минуты воспринимал как нечто вполне естественное: он, Лазар Фекете, арестован, сидит в полиции и даже не думает протестовать, выяснять, почему он здесь оказался. Ему смутно помнилось, как он покорно сел в полицейский автомобиль, как послушно подставил руку, когда врач брал у него кровь на анализ, как устало, не глядя по сторонам, словно много раз уже здесь бывал, в окружении полицейских шагал по ступенькам в отделение. Он попытался сообразить, как он тут очутился. Ведь он шел домой, к себе на квартиру. Ну да, он приехал последним автобусом из Оварошпусты, у станции вдруг почувствовал, что устал как никогда, и сел отдохнуть на скамейку. «Отдохну чуть-чуть — и пойду», — вспомнил он собственные мысли. Точно, он сидел на скамейке; но о том, долго ли сидел и что думал при этом, он сейчас не имел ни малейшего представления. Равно как и о том, когда же к нему подошли полицейские. Память его тонула в каком-то сером клубящемся сумраке; лишь одно он знал четко: с полицейскими у него вышел какой-то спор. Но сколько ни напрягал он мозг, дальше все было как в тумане. Словно бы Лазару этой ночью снился какой-то важный для него, вещий сон, сон, который забылся в момент пробуждения, оставив после себя только смутные, зыбкие тени; уверенный в жизненной важности сна, ты отчаянно ловишь их, пытаешься удержать, но в руках у тебя остается лишь что-то вроде пыльцы с крылышек улетевшей бабочки… Так же смутно, загадочно, непонятно мелькали в его сознании другие, не связанные между собой детали: щелчок наручников на запястье, врачебный кабинет, где у него брали кровь, дежурная комната в полицейском участке, резкая боль в затылке и вообще весь этот туман в голове. Он, сощурясь, взглянул на электрические часы, хотел крикнуть, но вместо этого произнес умоляющим тоном: «Ради бога, скажите, что со мной приключилось такое? Помню, что на скамейке сидел, у автобусной станции, а потом — как отрезало…» «Как так — отрезало? Вы же только что сами признались, что виноваты!» — Лейтенант стукнул кулаком по столу. Лазар Фекете неловко поднес сигарету ко рту, затянулся, потом, не поднимая глаз, пробормотал: «Коли вы говорите, стало быть, я и вправду такое сказал… Только все в голове перепуталось… не соображу ничего… Потому и прошу: помогите мне, если можно…» Лейтенант затейливо выругался. «Вы мне тут дурака не валяйте! Предупреждаю: добровольным и честным признанием вы сможете немного облегчить свою участь. Не очень сильно, но мы это учтем. Словом, путать следы я вам не советую!» «Он и у станции дурака валял: сколько мы к нему по-хорошему ни обращались, он будто язык проглотил…» — поспешил вставить сержант. Но закончить он не успел: дверь открылась, и в кабинет вошла женщина лет тридцати, неся на подносе полный стакан кофе. «Прошу прощения, там как раз кофе сварился, я подумала, вам сейчас будет кстати…» Она чуть-чуть улыбнулась, поставила поднос лейтенанту и села к машинке. «Будем оформлять протокол!» — официально сказал лейтенант, взял стакан, в два глотка выпил кофе, сморщился — в кофе не было сахара, — но постарался тут же вернуть лицу невозмутимое выражение. Лазар Фекете удивленно смотрел на женщину: ему было странно, что на ней полицейская форма, что она ночью на службе; а когда она быстрыми, автоматическими движениями сложила вместе листы бумаги, копирку и в одно мгновение вставила их в машинку, ему это показалось каким-то волшебством. «Я готова», — сказала она и положила пальцы на клавиатуру. Лейтенант снова взял паспорт Лазара, поднялся из-за стола. Лазар, кое-как затушив сигарету, свесил руки между колен. Лейтенант погладил себе лоб и бесстрастным голосом принялся диктовать. Когда сухие сведения и факты с непостижимой скоростью легли на бумагу, лейтенант подошел к машинистке, глянул через ее плечо на исписанный почти до конца листок, затем повернулся к сержанту. «Товарищ Бицок, изложите суть происшествия. И по возможности короче!» Сержант поднялся, вытянулся по стойке «смирно», откашлялся. «Мы с ефрейтором Белой Ковачем, патрулируя, согласно заданию, в окрестностях автобусной станции, увидели, что на скамье недалеко от станции кто-то сидит и пьет из бутылки. Поскольку спиртные напитки в общественных местах распивать запрещено, мы решили предупредить нарушителя… и вообще подозрительно было, чего он сидит там так поздно, когда уже и автобусы перестали ходить…» — «Факты!» — сухо перебил его лейтенант. Полицейский сглотнул слюну, сказал «слушаюсь!» и обернулся к машинистке. «Было без десяти двенадцать, я это точно знаю, потому что ефрейтор Ковач сказал этому человеку, что время позднее, и я тогда посмотрел на часы. Мы его спросили, что он тут делает, потому что, как я уже сказал, автобусы не ходили, и еще мы насчет спиртных напитков сказали, что в общественных местах запрещается распивать, поскольку мы видели, как он пил, да и бутылка стояла там, у скамьи. Мы сначала думали, дело предупреждением ограничится, потому как человек пожилой, рабочий как будто, да и на пьяного не похож был. Насчет выпивки он отрицал, только после сознался, что пил, но добавил, что вина в бутылке было немного. Я тогда его по-хорошему попросил, мол, ступайте домой, спать, время позднее, а он в ответ начал нас задирать, заявил, что будет сидеть на скамье сколько захочет, потому что это законом не запрещается, вообще нету такого закона… распитие в общественных местах, может, и запрещается, а сидеть можно. Мы, несмотря на то что он так себя вызывающе вел, спокойно и вежливо, как полагается, попросили его идти домой, а он даже не пошевелился, потом вообще на вопросы перестал отвечать. Таким упрямством он вызвал у нас с Ковачем сильное подозрение, я решил проверить у него документы, но он не подчинился, вообще разговаривать с нами, как я сказал уже, не желал. Хотя ефрейтор Ковач даже спросил его, может, ему плохо, но все было напрасно. Я еще раз, более настойчиво, потребовал документы, на что он высокомерным и оскорбительным тоном ответил… я это точно помню — дескать, «осадите, любезные»; и вообще стал обращаться к нам на «ты». Мы даже после этого разговаривали с ним вежливо и не хотели применять силу, но он продолжал оскорблять нас, нецензурно выражался, а когда ефрейтор Ковач, имея на то все основания и поступая согласно правилам, хотел этому воспрепятствовать, он схватил бутылку из-под вина и ударил Белу, то есть товарища ефрейтора, в висок, причем ударил с такой силой, что тот от неожиданности попятился, упал и потерял сознание. Конечно, тут уж я вмешался: стукнул нарушителя по затылку и обезвредил его. Нарушитель тоже сознание потерял, а я быстро надел на него наручники и известил дежурную часть и «Скорую помощь». После этого я осмотрел ефрейтора Белу Ковача, который был назначен со мной в патруль и подчинен мне, но увидел, что помочь ему ничем не могу, и тогда занялся нарушителем. Во внутреннем кармане пиджака я нашел у него удостоверение личности и установил, что зовут его Лазар Фекете, родился он в 1919 году в Сентмихайсаллаше, мать — Розалия Фаркаш, прописан по адресу: Мадяруйварош, Железнодорожная, 80. Установил также, что нарушитель — не тунеядец, в удостоверении указано место работы — домостроительный комбинат № 56. Я положил документ к себе и попытался привести нарушителя в чувство. Когда прибыли «скорая помощь» и машина полиции, он уже сидел на скамье. Должен еще сказать, что, придя в себя, он не задирался уже, лишь сидел как потерянный. В машину сел без сопротивления, нормально вел себя и у врача, когда у него брали кровь». Сержант замолк и повернулся к лейтенанту. «Все?» — спросил тот. «Так точно, все», — ответил слегка побледневший полицейский и сел. «Вы все изложили, что относится к делу?» Лейтенант уже снова стоял за своим столом. «Так точно… Все, что мог вспомнить на данный момент… Конечно, я еще не совсем пришел в себя после случившегося… и состояние ефрейтора Ковача беспокоит… Мы с Белой думали, дежурство будет тихим, без происшествий… Даже шутили между собой… Да и Лазар Фекете этот казался издали безобидным… Я уж не говорю, что удар, который получил ефрейтор Ковач, мог бы и мне достаться…» — «Ну ладно…» Лейтенант подошел к машинистке, пробежал взглядом показания сержанта Кароя Бицока, потом, обогнув Лазара, вернулся к столу и сел. «Я думаю, тут понадобятся подробности. В прокуратуре захотят точно знать, кто и что говорил». — «Постараюсь вспомнить, товарищ лейтенант», — кивнул сержант; но лейтенант смотрел уже на Лазара Фекете. «Теперь ваша очередь, — произнес он тихо и бросил на стол удостоверение задержанного. — Повторяю: в ваших интересах сразу во всем признаться». Лазар, сидя на стуле, выпрямился, наморщил лоб, но ничего не сказал. «Начинайте!» — поторопил его лейтенант. «Не знаю, что говорить… Наверняка так все и было, как сержант рассказал. Наверняка… Только я все равно не знаю, как я-то в эту историю попал…» Лейтенант взял из пластмассового стаканчика на краю стола шариковую ручку, положил перед собой лист бумаги и принялся чертить на нем какие-то линии. «Вот что, Фекете… ни к чему хорошему это не приведет. Если нам придется к другим средствам прибегнуть, я вам не завидую. Лучше расскажите сами, что вы делали и почему». Лейтенант положил ручку, отодвинул листок, снова взял удостоверение, раскрыл его, полистал. «Смотрите, мне ведь спешить некуда, я на службе…» Он все еще говорил тихо, сдержанно; потом, после краткого молчания, вдруг взорвался и закричал: «Будете, наконец, говорить?!» Лазар Фекете растерянно опустил голову, глядя на свои руки, и умоляюще произнес: «Я ведь сказал вам, голова тупая какая-то… ничего не помню… Я не отказываюсь, что оно так и было, как вы говорите, но что мне делать, если все как в потемках? Будто в тумане стою…» Лейтенант опять пододвинул к себе лист бумаги и начал чертить — теперь уже судорожно, дрожащими пальцами. «Тогда я буду спрашивать. Что вы делали ночью на станции, когда автобусы уже не ходили?» — «Ничего не делал. Я последним автобусом приехал из Оварошпусты, там у меня участок, двести квадратных саженей, земля неважная, сплошь камень да галька, зато недорого… Словом, я в утренней смене работал, до двух, а в три поехал в Оварошпусту. Яму рыл, известь гасить: я там, если бог даст, хибарку себе собираюсь построить, как выйду на пенсию. Сейчас я угол снимаю, а оно все-таки не одно и то же, в своем доме помирать или в чужом… И вообще не хотел я чьей-то милостью жить, вот и решил построить какое-никакое жилье, чтоб кухня была, кладовка и комната да хлев поросятам; на пенсии поросят хочу откармливать, приварок к пенсии нужен; я всю жизнь работал, а того, что на старости лет получу, хватит разве что на хлеб да воду… Словом, земля там — сплошь камень, кирка еле-еле берет. Пока светло было, я все копал, а потом просто сидел на земле в темноте и думал, что вот сегодня святой четверг, завтра святая пятница, послезавтра святая суббота, а там и воскресенье, пасха… Видать, сильно я там засиделся, не заметил, как время прошло, чуть на последний автобус не опоздал. Опоздай я, пришлось бы спать на земле или пятнадцать километров шагать на своих двоих. Ночевать попроситься к кому-нибудь — это навряд ли бы вышло, да я и не знаю там никого, к чужим ведь не постучишься на ночь глядя, верно?.. Слава богу, к автобусу я успел, в город приехал, а тут вдруг такая усталость меня взяла, что пришлось прямо у станции сесть на скамью. А ведь я собирался домой поскорее добраться, не было у меня такого обычая, на скамейке сидеть, я ведь не барин и не дряхлый старик, а вот поди ж ты, потянуло… Мысли всякие в голове бродили, насчет того, что суббота скоро, да еще нерабочая, снова поеду на участок, за праздники, может, яму для извести и закончу, да хотел еще землю поковырять в том углу, где огород будет, посадить что-нибудь, морковь, позднюю картошку…» Лазар Фекете подождал, пока стихнет стрекотанье машинки. «Вот и все, что я могу вам сказать». Произнеся это, он вдруг вспомнил профессора Берталана Добо, но решил, что его сюда приплетать не стоит, он тут совсем ни при чем. Лейтенант опять положил ручку и откинулся на спинку стула. «Когда сержант Бицок потребовал у вас документы, почему вы не подчинились?» Лазар, глядя на офицера, пожал плечами. «Черт его знает. Так вышло. Да и не все ли равно, что я скажу?.. Только парнишку того жалко. Досталось ему, бедняге». Лейтенант хлопнул ладонью по столу. «Я вас спрашиваю: почему вы отказались предъявить документы?! Вы не знаете, что полицейский, когда он на службе, имеет право проверить личность любого человека?» Лазар хотел развести руками, однако наручники помешали ему. «Мне пятьдесят девять лет, через год на пенсию выйду. С женой в прошлом году развелся, после того, как тридцать шесть лет вместе прожили. Не то чтобы ссорились мы, просто так уж сложилось, не получилось счастья у нас… Жестокая нам доля выпала… Что я еще могу сказать? Мало вам этого?!» Последнюю фразу Лазар выкрикнул прерывающимся голосом — и разрыдался. Плакал он некрасиво, тщетно пытаясь удержать рвущиеся, трясущиеся, разъезжающиеся губы, откуда вырывались глухие, похожие на лай звуки. Лейтенант не в силах был больше смотреть на него; он сцепил пальцы рук и уставился в стол, ожидая, когда можно будет продолжить допрос. Потянулись долгие, мучительные минуты; лейтенант наконец потерял терпение и поднялся. «Ладно, достаточно на сегодня. Вы арестованы по обвинению в насильственных действиях против представителей власти, а все, что вы здесь говорили, будем считать признанием в преступлении. Но утром мы встретимся снова. И советую вам хорошенько подумать над тем, что случилось. В том, что вы до сих пор рассказали, я ни слова толкового не услышал. Понятно?» Лазар вытер кулаком нос, поднял блестящие от слез глаза. «Я и утром скажу то же самое, ей-богу». Но лейтенант, уже не обращая внимания на него, повернулся к машинистке: «Дата, точное время, потом пусть подпишут товарищ Бицок и арестованный. Утром составим новый протокол, а этот приложим». Он взял телефонную трубку: «Я закончил пока. Арестованного в камеру». Молодой полицейский, поставив подпись под протоколом, посмотрел на лейтенанта: «А мне что делать теперь?» — «Ступайте домой и выспитесь. Явитесь в семь утра». — «А можно узнать, что с Ковачем?» — «Позвоните в больницу! — сердито ответил ему лейтенант. — Я вам что, справочное бюро?..» Потом, словно пожалев о своей вспышке, добавил, уже тише: «Или поинтересуйтесь у дежурного. Он наверняка уже звонил…» Сержант Бицок кивнул, отдал честь и вышел. «Теперь вы подпишите», — равнодушно сказала машинистка и подала ручку Лазару. Он встал, двумя руками потянулся за ручкой, склонился над протоколом. «Где подписать, покажите!» — «Вот здесь», — резко прозвучал голос женщины, и она ткнула пальцем в обозначенное пунктиром место. Лазар неуклюже, кривыми буквами вывел свою фамилию. Лейтенант, стоявший рядом, сразу же взял его за рукав. «Сейчас вас отведут в камеру. Очень рекомендую, попытайтесь все вспомнить, до мелочей, это в ваших интересах! Лучшего совета вам сейчас мать родная не смогла бы дать… Ефрейтор Гайда!» — крикнул он, открыв дверь в коридор.

Проснувшись, Лазар вовсе не удивился, что находится не дома, а в камере полицейского отделения. Хотя в камере он никогда не бывал и тюрьму видел только снаружи. В плену он вместе с другими жил в тесном бараке за колючей проволокой. Стерегла их вооруженная охрана, но тюрьмой это все же никак нельзя было назвать, хотя жили они, может быть, хуже, чем нынче живут заключенные. «Да к тому же там все почти невиновные были…» В казарме, куда он попал новобранцем, в одноэтажном караульном помещении было четыре камеры, гауптвахта, иногда пустые, иногда с квартирантами. Лазару, как и другим рядовым, не раз приходилось убирать в камерах, когда он бывал в наряде, но в камерах тогда не было арестованных. Начальник караула, усатый капрал по фамилии Балог, орал: «Ну, ядрена муха, будете вы, наконец, шевелиться? Ишь, лодыри вшивые, язви его в корень, прямо спят на ходу!..» И они, рядовые, в боевой готовности или во время отдыха, белили в камерах стены, мыли цементный пол, до блеска терли газетной бумагой стекла в окнах. Даже решетки оконные натирали промасленной бумагой. «Чтобы мне все сверкало, как Соломонова лысина!..» И они, закончив, вытягивались по стойке «смирно» и докладывали, что задание выполнено… Лазар осмотрел камеру, где ночевал. «Видно, камеры все одинаковы». Он сел на нарах, повернулся к высоко расположенному, узкому, забранному решеткой окну. «Пять часов, должно быть». Он всегда просыпался в пять, по будильнику, да и без будильника встал бы, как бы ни тянула его обратно постель. Часто он с вожделением думал, что, дай ему волю, наверно, неделю проспал бы без перерыва… На работе, когда случались простои — не привозили щебенку или цемент, ломалась какая-нибудь машина, — он садился под стену, в тень, и готово, сразу же засыпал, открыв рот и похрапывая. Товарищи по бригаде иногда шутили над ним: совали в рот сигарету, редиску, жевательную резинку, а когда он просыпался, хохотали, хлопая себя по коленям. Вечерами он тоже частенько засыпал возле радио, какой бы интересной ни была передача. Он любил юмористические эстрадные программы и, слушая их, смеялся чуть не до слез, а когда такой передачи не было, крутил ручку, пока не находил цыганскую музыку или народные песни, но и под них часто засыпал. Ему было перед самим собой стыдно, если, случалось, он просыпался на кровати одетый, радио же пело и разговаривало над ухом само по себе. Он сокрушенно качал головой — дескать, надо же, какой соня стал, — потом в оправдание принимался подсчитывать, сколько раз ему приходилось не спать вообще или спать два-три коротких часа, особенно в то время, когда он еще занимался крестьянским трудом. В те годы с весны и до поздней осени не то что выспаться, потянуться как следует некогда было. В конце концов он утешал себя, что, мол, чем он может еще заняться, один-то? Не то чтобы он избегал людей — просто компании не находилось; да он, признаться, особенно и не искал. Ребята в бригаде были моложе его, после смены они торопились к семьям, домой; кто жил в городе, кто спешил на автобус… он оставался один, а убивать время в корчме, с полузнакомыми алкашами не хотелось. Конечно, рабочее общежитие — это дело другое, там он, если даже хотел, все равно не смог бы остаться один. Собственно, он потому и невзлюбил общежитие, что обстановка там часто была как на деревенской свадьбе ближе к утру; когда в окрестностях закрывались пивные, обитатели общежития, уже успев набраться, с шумом и грохотом вваливались в комнату, приносили вино, пиво, палинку и пили целую ночь, трепались про баб, про футбол, про большие заработки, ссорились и, бывало, дрались. В лучшем случае, держа в одной руке сигарету, в другой — стакан, с надрывом орали до утра песни. Первое время Лазар садился с ними, смеялся их байкам, а позже, ночью, напрасно пытался утихомирить их, напрасно ругался, напоминал, что утром вставать, будильник свое дело знает; в ответ он слышал одно: «Ты, отец, за нас не волнуйся, работа нас подождет, все равно когда-нибудь да встанем!» — «Когда-нибудь!.. Вон Фецо вчера к обеду пришел на работу. А выгонят, что будешь делать?» — «Другое место найду. Не бойся, мне работа всегда найдется!» Парни — среди них двое были цыгане — отвечали ему свысока, с сознанием полной своей правоты, и напрасно он обзывал их сопляками, мошенниками, говнюками, напрасно говорил, что, если бы он попытался при старом режиме, когда ему было столько лет, сколько сейчас им, рассуждать вот так, отец вышвырнул бы его из дому, как котенка… Они только смеялись, видя его негодование: «Выходит, дядя Лазар, все-таки социализм — хорошая штука! У нас все — господа!» — «Не видали вы настоящих-то господ, молокососы! А то бы не говорили такую чушь несусветную! Те господа не хлестали вино каждый божий день, те знали, что такое честь, уважение к старшим, что такое страх божий!» — «А тебе не кажется, дядя Лазар, что ты у нас немного реакционер?» Яни Бите, который бросил гимназию, ковырял спичкой в зубах. «Нет, я, например, хотел бы пожить в том старом мире, чтоб побывать на какой-нибудь ихней оргии!» — во весь рот ухмылялся Лайош Чоти. «Да я не о тех вам господах говорю! — злился Лазар, но старания его были напрасны, он видел, что разумные слова им — как об стенку горох. — Что из вас выйдет? Дерьмо, вот и все! Работа ваша гроша медного не стоит! И что будет из этого вашего социализма! Пшик один!..» — кричал он и отворачивался к стене.

Пришлось ему в конце концов проситься в другую комнату. Коменданту он сказал так: «Если можно, к каким-нибудь тихим, порядочным людям». Комендант стал расспрашивать, какие у него жалобы на прежних соседей, но Лазар лишь хмыкал и мотал головой. «Не хочу я жаловаться на них. — Он махнул рукой. — Только… знаете, я уж в таком возрасте, что тишину больше люблю, да и трудно мне с этой нынешней молодежью… Мне бы с людьми постарше жить, с ровесниками, с которыми я бы общий язык находил…» Однако комендант настаивал, пытался узнать, что, собственно, случилось, требовал назвать имена. «Вы мне только их назовите, расскажите, чем недовольны, а я за них сам возьмусь! Я ведь знаю, как они безобразничают, вон вчера опять полиция приезжала… они у меня вылетят как миленькие! Вы думаете, во что это общежитие обходится государству?! Так что пусть эти проходимцы задумаются!» Лазар мучился: что он о них может сказать? «В общем-то… иногда с ними можно договориться…» А сам думал, что парни эти, все пятеро, каждую пятницу едут домой, за четыреста километров, и куда едут: на хутор, в цыганский поселок, в глинобитные развалюхи, которые держатся только на честном слове… Они ведь сами ему рассказывали… Словом, Лазар уже жалел, что пришел к коменданту со своей просьбой. Теперь он размышлял так: если уж честно, то надо радоваться, что цыгане вообще на работу ходят; и хотя часто они только тормозят дело, но есть среди них один-два, кто старается изо всех сил и у кого результаты лучше, чем у иных венгров. «Знаете что, господин комендант, называть я никого не буду. Скажу только, что не гожусь я им в компанию, просто по возрасту… Так что, если была бы другая комната…» Комендант, однако, с досадой развел руками: «Зачем вы их выгораживаете? Не заслуживают они этого! Я их выведу на чистую воду, не бойтесь! Я прекращу этот бардак!» Потом все же достал список проживающих. «А вообще-то большой разницы, куда бы я вас ни поместил, товарищ Фекете, нету… Тут, в общежитии, почти все такие, птицы перелетные, сами знаете…» Они долго изучали списки, потом Лазар махнул рукой: «Ладно, считайте, что я у вас не был… Как-нибудь дотерплю до пенсии… если до сих пор продержался». И хотел было рассказать, как он снимал угол в начале пятидесятых, как жил потом, когда попал на этот комбинат, что за народ обитал в прежнем подвальном помещении: «По сравнению со старым общежитием это прямо дворец, тут мы как баре живем!..» Однако охота рассказывать быстро прошла. Тогда и появилась у него привычка подолгу бродить по улицам, разглядывая витрины, или сидеть в клубной комнате, смотреть телевизор, пока не кончалась программа. Возвращаясь в воскресенье из Сентмихайсаллаша, он считал дни до субботы, когда снова можно будет поехать домой. Потому он и сказал в конце концов коменданту: «Ладно, считайте, что я у вас не был. Как-нибудь дотерплю до пенсии, если до сих пор продержался». Но жизнь его сложилась по-другому. Совсем по-другому. Из общежития съехал он на квартиру; напрасно ему говорили: что из того, что развелся, мог бы и дальше тут оставаться, — он только мотал головой: «А тогда на пенсии куда мне деваться?» Стиснув зубы, он снова стал и хозяином, и слугой себе, ведь теперь у него не было даже того утешения, что хоть субботу и воскресенье он проведет дома. Само это слово, «дом», утратило для него смысл. Всю первую ночь на квартире, по Железнодорожной, 80, он проревел, как ребенок. Будущее виделось ему беспроглядным и мрачным, мрачнее даже, чем во время двухлетнего французского плена. Он знал: теперь в Сентмихайсаллаше ему нечего делать; а ведь когда-то это село для него означало весь мир, один бог мог сказать, наверное, когда поселились здесь первые Фекете. До армии, до войны Лазар, кроме Сентмихайсаллаша, нигде почти не бывал — разве что раза два: в детстве, когда бабушка брала его с собой на крестный ход, или позже, с отцом, когда они ездили на телеге на ярмарку купить, продать что-нибудь, а то просто «мир посмотреть». До пятидесяти восьми лет, если о том заходила речь, он с гордостью повторял: пускай ему дадут миллион, городским жителем он никогда не станет! В Сентмихайсаллаше даже воздух совсем другой. А тишина, а земляной дух!.. И застенчиво похвалялся своим хозяйством, рисуя на земле, как оно расположено, как перестроил он старый дом, где находится хлев, сад, конюшня… Но после развода ощущение собственной ненужности, оторванности от всего охватило его непоправимо и без остатка. Пускай он хорошо знал город — ведь он ни много ни мало двадцать лет уже жил здесь, — высокие дома, как-то сразу и неожиданно, стали казаться ему тюремными стенами, а сверкающие витрины, потоки машин, парки с подстриженными газонами превратились в его глазах в безжизненную пустыню — а сколько он первое время рассказывал о них дома! «Эх, поглядела бы ты на все это!» — говорил он жене, Этельке, и описывал, какие видел аварии, как мчались, пронзительно завывая сиренами, машины «скорой помощи». Этелька ахала и ужасалась, а он добавлял: «Только ведь жизнь все равно там господская! С утра до вечера ходишь по каменным тротуарам, даже ботинки не испачкаешь». Частенько Лазар приукрашивал свое городское житье-бытье — чтобы никто про него не сказал: вот-де, от кооператива сбежал, а сам теперь живет хуже цыгана. А ведь, если разобраться, и в самом деле: сколько лет в городе он только и знал что работу, а жил хуже бездомной собаки: в подвальном общежитии, в пропахшей портянками общей спальне — или, скорее, ночлежке, — где возле покрытых плесенью стен приходилось ставить мышеловки и спустя некоторое время никто уже не смеялся над сотоварищами, когда тем, ничего не видящим спьяну, била по ноге сильная пружина. «Точно, ночлежка ночлежкой. Для всех — и ни для кого». Лазар вздыхал и смирялся: что ж делать. Никуда не денешься… теперь здесь надо жить, здесь работать. «Что досталось, тем и довольствуйся». А когда построено было новое общежитие, он уже мог не преувеличивать, рассказывая жене: «Настоящая гостиница, как для господ. Ей-богу!» И во всех подробностях описывал, как выглядит общежитие снаружи, внутри, как там все здорово предусмотрено: есть помещение для игр, библиотека, телевизионная комната, гостиная, на каждом этаже кухня, в коридоре огромный холодильник, душевая со стенами, облицованными до самого потолка кафелем, ватерклозет, и к тому же живут они там в комнатах только по шестеро. «И спим не на железных койках, а на рекамье! И все — новенькое… Эх, вот бы ты посмотрела!» Он рассказал жене, где находится его место, каких размеров у него шкаф, полка и еще о том, что на занавесях красуются огромные желтые подсолнухи. О нынешней же своей квартире он не рассказывал никому. Когда ребята из бригады расспрашивали его, что за квартира, хорошая ли, он лишь отвечал: «Нормально» — и, отвернувшись, с удвоенным старанием бросал лопатой щебенку. Первую свою ночь на Железнодорожной, 80, он проплакал, а ведь за всю жизнь мало кто видел его в слезах, словно плакать — такой уж большой позор для мужчины… Он всегда старался сдержать, спрятать слезы, даже на похоронах лишь морщил лоб да глядел в небо, какой бы добрый знакомый или близкий родственник ни лежал в гробу. Он и на фронт уходил с сухими глазами, хотя едва удерживался, чтобы не закричать, не завыть как одержимый от страха и душевной боли. Помнится, стоял он, понурив голову, пока Этелька обнимала и целовала его на прощанье, потом поцеловал мать, крепко пожал руку отцу — кто мог подумать, что это в последний раз! — и торопливо, словно его подгоняли, пошел от них… Он попал в плен — но и тогда никто не видел в его глазах отчаяния; без слез он прощался с папашей Мишелем и мамашей Мари — а ведь их он полюбил всем сердцем. «Если бы не они, я, пожалуй, докатился бы все-таки до Иностранного легиона… — рассказывал он однажды, когда зашла речь о войне, товарищам по бригаде. — Там, если ты жить хотел, другого пути не было, кроме как в Иностранный легион…» А на Железнодорожной, 80, он плакал, и уже под утро, перед рассветом, вспомнилась ему детская дразнилка: «Плакса-вакса, крокодил, табуретку проглотил!» И как ни тяжко было у него на душе, он даже улыбнулся в темноте, словно детская песенка, вдруг зазвеневшая в памяти, чуть-чуть утешила его. Он встал с постели, подошел к окну, посмотрел на унылый маленький двор. «Опять надо все начинать сначала, опять». И он невольно стал загибать пальцы: сколько уж раз в этой короткой жизни он начинал все сначала? Вот и после войны они с Этелькой все начали заново, на голом месте. «Отец сам рассчитался с жизнью…» Сколько раз он заставлял Этельку снова и снова рассказывать ему, как отец после реквизиций покончил с собой… Потом пришли годы продовольственной разверстки, и наступил день, когда Лазар отправился искать счастья в город, а ведь у него и в мыслях никогда не было уходить из деревни, об иной жизни, иной работе он не мечтал; хлебопашество, уход за скотиной — для него это был единственный смысл жизни. Он и улыбаться-то — не угрюмо, не криво, а самозабвенно — умел, лишь глядя на зеленеющие всходы или на подрастающую, здоровую скотину… Прошли годы, в мире вроде бы поубавилось жестокости, и он еще раз начал сначала: поверил, что есть смысл выгонять на луг лошадь, есть смысл пахать, сеять, жать, копать… Но недолго держалась надежда, и когда агитация разгорелась с новой силой, он сел на поезд и уехал. «Скоро уж двадцать лет. Небольшой срок, а как долго!..» Он сидел в свежепобеленной комнате; было холодновато, он чувствовал, что продрог. «Раньше тут летняя кухня была, потому пол каменный, зато зимой хорошо — тепло держать будет», — объясняли ему хозяева, а он кивал, говоря, что бывало у него жилье и похуже, и вспоминал лагерь, подвальное общежитие… Смотри-ка, подумал он, раньше, когда приходилось начинать жизнь сначала, и в голову не приходило такое: плакать; а теперь вот всю ночь проревел, как дитя малое. «Мог бы и привыкнуть уже…» Он не понимал, как это так: пятьдесят восемь лет держался без слез, а теперь — на тебе, разнюнился, как последняя баба…

Он поднялся с нар и привычно двинулся было в угол, умыться. Но здесь, в комнате, не было тазика на подставке с ведром воды рядом и с двумя полотенцами по бокам: одно, махровое, для лица и одно для ног. И не висело на гвоздике зеркальце в алюминиевой рамке, глядя в которое он привык бриться. Он хотел было постучать в дверь, спросить, где тут можно умыться, но лишь рукой махнул. «Сами скажут, если что надо…» Да еще осерчают, пожалуй, если он так рано начнет шуметь. Он повернулся, в затылке резануло болью. Он потянулся к больному месту: там, где затылок переходил в шею, пальцы нащупали два саднящих продолговатых вздутия. «Синяки. Красиво, должно быть…» Он еще раз махнул рукой, подошел к окну, встал на цыпочки и увидел полоску чистого голубого неба, пятнистый, словно в коросте, брандмауэр, слева широкие железные ворота. «Гараж, что ли?..» Дальше смотреть он не стал, сказал вслух: «Зачем?..» — и сел обратно на нары. «Надо все хорошенько обдумать». Лейтенант вроде бы говорил, утром снова станет допрашивать. Он взглянул себе на руки — наручников на них не было. Теперь он вспомнил: ефрейтор Гайда в дверях камеры снял их с него. «Свет выключить не могу, не положено». Но он заснул быстро, сломленный усталостью. Это было все, что он способен был вспомнить. «Вроде еще был какой-то слабый свет…» — пробормотал он и тут с удивлением сообразил, что спал сегодня совершенно без снов. А ведь за последний год почти не было ночи, когда бы его не терзал какой-нибудь жуткий, мучительно четкий сон, хотя засыпал он всегда как убитый… Сидя на нарах, он пытался восстановить все, что случилось с ним вчера вечером. «Надо что-то сказать им. Никуда ведь не денешься». Но, сколько он ни ломал себе голову, ничего существенного на память не приходило.

После работы он сел на автобус, доехал до Оварошпусты, пешком пришел на участок, открыл маленький, не больше деревенской уборной, сарайчик, снял рубашку — «солнце шпарило как сумасшедшее», — взял кирку и лопату и до темноты долбил, углублял яму для извести.

Добравшись в воспоминаниях до этого момента, он вдруг вскинул голову: а бутылка, куда делась бутылка? Если б она разбилась, он слышал бы звон… «Приложили к делу, наверное…» Что-то подобное он уже видел в фильмах. В общежитии парни часто звали его в кино: «Пошли, дядя Лазар, картина — во, стреляют, по морде бьют и чего хочешь, и, говорят, бабы там, бля, такие — умрешь!» — и показывали руками, какие. «Стрельбой я и так сыт, с войны еще», — усмехался он, но два раза пошел все же с ними. Потом, правда, сильно жалел об этом: после кино все заваливались в корчму — напрасно старался он их образумить, — а когда корчма закрывалась — в привокзальную пивную. Правда, туда он отказывался с ними идти. «Холера вам в селезенку, сколько же можно пить!» — бурчал он, когда на рассвете, едва держась на ногах, они добирались домой; но на себя он досадовал еще больше: ведь наперед знал, чем все это кончится. К тому же и фильм вызывал у него только скуку. «Мне что ни показывай, все равно буду спать как убитый», — и стыдился, когда его то и дело толкали в бок. «Хоть не храпи, дядя Лазар!» Сам он решил только однажды пойти в кино: он жил уже на квартире и, изнывая в один из выходных дней от тоски и безделья, не смог придумать ничего лучше, чтобы хоть как-то убить время; он купил билет и уселся перед экраном. Чувствовал он себя так, будто к врачу пришел на прием, его даже озноб прошиб; а что он еще мог поделать? В будни еще было так-сяк: после смены он часами бродил по двору комбината, вызывался на сверхурочные, охотно шел помогать кому угодно: строить, перекапывать огород; зимой убирал снег ночами — лишь бы не быть одному. Он мог бы просто после обеда сразу укладываться спать, однако что-то не позволяло ему это делать. «Когда работаешь в поле, там дело другое. Там смена — с зари до зари. Там нельзя после обеда хоть на полчасика не прилечь». Но теперь, если б он среди бела дня улегся в постель, он чувствовал бы себя бездельником и вообще последним человеком. К картам он как-то не смог пристраститься, в шахматы не умел играть, да не очень и понимал, какой в этих шахматах смысл, книги читать не привык — и где ему было привыкнуть, — словом, просто болтался без дела, и в голове у него была одна мысль: в такое время бы работать и работать еще, давать корм скоту, поливать огород… Будни еще можно было как-нибудь выдержать, они и проходили быстрее, но вот суббота и воскресенье!.. Чуть ли не двадцать лет дни эти были вознаграждением за все муки, за все страдания: он собирал в портфель свой нехитрый скарб, спешил на автобус, приезжал в Сентмихайсаллаш, переодевался — и тащил кукурузу на мельницу, работал в саду, чистил хлев… Тогда казалось: все это имеет смысл; они с Этелькой строили планы, копили деньги. Но с тех пор, как он развелся, выходные дни для него стали настоящей пыткой. В субботу он готовил себе какую-нибудь нехитрую еду, в воскресенье же отправлялся в дешевый ресторанчик, заказывал отбивную или гуляш, потом сидел, тупо глядя перед собой: что делать после обеда, вечером? Так однажды он очутился перед кино, превозмогая себя, зашел, купил билет и высидел до конца сеанс какого-то венгерского фильма. Позже, когда он сблизился немного с хозяевами — или, вернее сказать, они с ним: сам Лазар ни за что не решился бы навязывать им свою дружбу, — тиски одиночества, вынужденного безделья словно бы отпустили его чуть-чуть: он уходил в крохотный садик, копал, полол, обихаживал пару кустов растущего там винограда или, приподняв рычагом венец крыши, менял осевшие кирпичи, подметал двор, чистил канаву перед домом… Сначала он делал все это, только если его просили, потом стал сам спрашивать, нет ли какой работы, но спрашивал не затем, чтобы хозяева скостили часть квартплаты, а просто ради удовольствия; к тому же старики хозяева — мамуля и татуля, как они называли друг друга, — все равно не сумели бы сами сделать эту работу. Из благодарности они зазывали его вечерами на телевизор, мамуля же, если пекла калач — случалось это нечасто, — обязательно угощала его. Он отказывался: дескать, не хочет мешать им отдыхать, да и есть у него все, что надо; но мамуля сердилась: «Если так, мы вам будем платить за работу!» Лазар и слышать ни о чем таком не хотел: «И не думайте даже, мне ведь это в охотку!» — «Тогда и вы нас не обижайте, мы вас мало чем можем отблагодарить, так что не отказывайтесь, пожалуйста!» У мамули выступали на глазах слезы — глаза у нее вообще были на мокром месте, — и Лазару ничего больше не оставалось, кроме как, тщательно вытерев ботинки о коврик, проходить в комнату, к телевизору. «Детектив будет нынче!» — возбужденно моргал татуля, жуя беззубые десны…

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 108
  • 109
  • 110
  • 111
  • 112
  • 113
  • 114
  • 115
  • 116
  • 117

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: