Шрифт:
— Черт, не стаскивай одеяло, холод пробирает.
Разозленный Лео послал их к дьяволу, то и дело оступаясь и едва не падая головой вперед, в темноту, он наконец нащупал сапогом край борта и спрыгнул. Удачно удержавшись на ногах, он все же посчитал за нужное позвать Вильмута.
Никто не отозвался.
Наконец какому-то пьяному заготовителю надоел голос Лео, и он пригрозил:
— Получишь по шее, если не дашь поспать.
Растерянный Лео понял, что не в его силах что-либо предпринять, забрался в кабину, свернулся клубочком на поскрипывавшем клеенчатом сиденье и решил дожидаться рассвета.
Осеннее утро не торопилось с приходом. Лео то и дело просыпался, прислушивался, вглядывался в темноту — мир вымер.
Невозмутимость Вильмута и раньше не раз возмущала Лео. Обычно они возвращались с работы вместе и топали по скрипучей лестнице вверх в свою каморку под крышей. Иногда Вильмут весьма искусно отставал от друга, неожиданно Лео замечал, что говорит сам себе. Оглядывался — и духа Вильмута не было. Они были одногодками, но Лео все же считал необходимым приглядывать за другом и выговаривать ему. Он отвечал за них обоих, снять с себя этот груз он не мог. Вильмут все чаще выкидывал паскудные шутки: напивался где-то в забегаловке до риз, вваливался поздно ночью в комнату, ворочался в сапогах на своей скрипевшей железной кровати, со стоном поднимался с нее, шел, громыхая и спотыкаясь, за дверь и рыгал над помойным ведром, туда же оправлялся по-малому, а брякнувшись снова в кровать, принимался хныкать, словно ребенок. Рассерженный Лео вынужден был утешать его. С похмелья Вильмут грозился повеситься на чердаке. Решимости у него не хватало, дело никогда не доходило до того, чтобы приниматься искать веревку. Наоборот, обрушив на Лео свои страшные слова, несчастный Вильмут как-то сразу обмякал и становился еще более жалким: не иначе, воображал, как его тщедушное тело болтается в петле. Лео знал, как подводить черту: доставал припрятанную бутылку водки и давал другу глотнуть на поправ души. Но Вильмут и после этого не желал засыпать, его охватывала болтливость, и он нуждался в слушателе. Он с благоговением вспоминал о родимом хуторе, обласкивал словами каждый уголок двора и каждый закуток в постройках; медленно подбирая краски, он рисовал картину отцовского дома, словно забыв, что они с Лео из одной деревни и все там обоим одинаково хорошо знакомо.
Вдоволь повздыхав, Вильмут перестраивался на другой лад. Он обрушивался на город, где нет ничего, кроме грохота и гари, проклинал войну, погубившую его жизнь. Теперь он словно листок на ветру. Вильмуту страшно нравилось представлять себя пожелтевшим листком, мощный порыв ветра носит его, и он не в силах ему противиться.
Им обоим было тогда всего по двадцать три года.
Перед тем как наваливался сон, Вильмут имел обыкновение говорить об отце. Начинал тихо и задумчиво, но тут же голос его наполнялся бахвальством. Причина для гордости у него имелась: отец его прошел две войны и вернулся домой без единой царапины, с наградами на груди. Глаза Вильмута загорелись: пусть Лео назовет еще кого, кто заслужил бы и Георгиевский крест, и Крест свободы[1]! Лео энергично тряс головой, выражал таким образом признательность как Вильмуту, так и отцу его. Сам же думал при этом о превратностях жизни: человек с наградами слыл в округе известнейшим во все времена горем луковым. Вильмут гнул свое. А мы с тобой? Война вываляла нас в грязи, и теперь мы живем в щели, будто тараканы. Возражать другу было бессмысленно.
Излив душу, Вильмут с храпом засыпал.
В таких случаях сон у Лео был окончательно испорченным. Утром он с трудом заставлял себя подниматься на звон будильника, сгонял холодной водой дрему, оставлял Вильмута отсыпаться, а сам с завернутым в газету куском сала под мышкой несся со всех ног к знакомому врачу. С докторской справкой, которая на этот раз вновь выручала Вильмута, Лео мог спокойно идти на работу.
Уже в те далекие времена Лео пытался жить будущим, перетасовка прошлого бередила душу и заводила в тупик. У человека нет возможности перематывать нить времени в обратную сторону и обращать в небыль свершенное. В те времена, возможно, каждый второй хотел бы умчаться назад в предвоенные дни, чтобы немного собраться с духом и, обретя миг спокойствия, отправиться затем более зрелым и здравым сквозь грязь и огонь предначертанной дорогой.
На том осеннем шоссе, когда утро все медлило выходить из-за горизонта и дрожавший от холода Лео крючился на водительском сиденье, перед ним вновь и вновь возникала одна и та же картина: туман и темнота разом рассеиваются — и на суку хилой, вросшей в мох сосенки болтается тело Вильмута. Картина была удивительно ясной, как бы в раме, словно бы кто нарисовал ее острым и твердым карандашом. Лео отчетливо видел сапоги на вяло повисших ногах Вильмута, подметки были подбиты двумя рядами светлых шпилек. Те же галифе, Вильмут еще жаловался, что дерюжная материя дерет тело. Купленная на толкучке поношенная кожанка, видно, еще до войны кого-то грела и на плечах повытерлась.
Лео нащупал во сне свою кепку, хотелось обнажить перед другом голову.
«Я бы помог тебе!» — безмолвно крикнул Лео и проснулся.
Он выбрался из кабины, слава богу, рассветало. Ледяной воздух влился в легкие, пробирала дрожь, Лео засунул окоченевшие руки глубоко в карманы. Обошел вокруг машины, стукнул сапогом по скату и, поскользнувшись на обледенелой дороге, грохнулся на спину. Поднявшись, потер горевшие огнем локти и вдруг ужасно обозлился.
Охваченный до этого страхом, он теперь стремительно сошел с дороги, перепрыгивая с одной пружинившей кочки на другую, и стал оглядываться по сторонам.
Полог тумана был накинут на все болото, верхушки чахлых сосен словно бы плыли в воздухе, земля в нескольких шагах утопала в молоке. Подернутые изморозью травинки шуршали, под кочками, утыканными ледяными иглами, хлюпала вода — а что, если Вильмут угодил в какую-нибудь яму.
Постепенно злость улеглась, успокоившись, Лео поискал ногами более твердую почву, перепрыгнул через ржавую полоску воды и обломил себе для опоры сухой сук. Чем дальше от шоссе, тем гуще становился туман и тем призрачнее все вокруг.
Лео едва не столкнулся с Вильмутом. Пыхтевший Вильмут тащил на загорбке овцу.
— Несчастная скотина! — сплюнул он. — Мужики слабо связали ноги. Когда машина сползла в канаву, она и высвободилась. Полночи на нее положил.
Эта болотная история обсуждалась потом не раз. Вильмут любил вспоминать ту ночь. О том, как он заблудился в темноте, наощупь ломая ветки, сложил из них себе сухое сиденье; чтобы разжечь костер, не было спичек. Под утро овца сама пришла к нему, пресытилась свободой и стала искать человека. Когда постаревший Вильмут вспоминал об этом, глаза его увлажнялись. В тот раз, везя в кузове овцу, Вильмут преследовал лишь интересы желудка, баранина ему очень даже нравилась. Удивительно, но потом Вильмут уже не помнил, то ли он в городе засолил мясо, то ли сбыл овцу живьем.