Шрифт:
Сейчас можно посмеяться над тем, как безжалостно жизнь играла ими — хунвэйбинами. Прошло несколько лет, а вместе с ними прошли мимо поступление в университет, поступление на завод, да и просто — возвращение в Пекин. Большой Сунь и Фан Син уехали из деревеньки в госхоз, и теперь здесь только она и Ян Фань. «Коммуна хунвэйбинов» развалилась, энтузиазм растаял, как прошлогодний снег, бывшие друзья и ровесники рассеялись, как легкое облако дыма. В районном комитете по делам образованной молодежи им с Ян Фанем уже три месяца не выделяют денег на жизнь, а с этого месяца даже перестали давать талоны на рис. У них были две курицы, но их загрызли хорьки… Что им оставалось, двум «ненужным людям»? Голодать и падать духом. Ян Фань из последователя Сен-Симона превратился в классического материалиста. Прошли те времена, когда он сидел перед анатомическим атласом человека и втыкал себе в ноги длинные серебряные иголки, чтобы укрепить силу духа. Больше он не призывает при свете керосиновой лампы изучать «Капитал», постигать двойственную сущность товара. Воодушевленный теорией, он собрал из общей столовой миски, чашки, ложки — всю посуду, а пройдясь по домам, взял у ребят куски материи, войлока, старую одежду. Они решили продать эти вещи в уездном городе и потащили все на тележке к поезду. Ян Фань тянул впереди, а Ли Хуэй толкала сзади.
Сколько лет, сколько зим! Эта железная дорога, ведущая к уездному городу, идет дальше, прямо на Пекин. Голубое небо, степь, гудки паровоза, земля под ногами дрожит и окутывается клубами пара. Они с Ян Фанем похожи на беженцев из голодных краев. Или на вот тех двух летящих диких гусей.
— А если кто-нибудь будет к нам в городе приставать? Что будем делать? — Ли Хуэй нервничает, она не знает, как они успеют погрузить все на поезд.
— А мы пойдем продавать прямо к дверям райкома. Если кому-то будет до меня дело, я с удовольствием пойду с ним. А вообще, мне лучше всего попасть в тюрьму: кормят, ни тебе денег, ни талонов на рис. — Ян Фань засмеялся.
— Не говори глупостей. Но к тебе наверняка будут придираться.
— Не думаю. Я им говорил несколько раз, что ту самую дацзыбао с жалобой на райком повесил я. А они все равно не верят, сколько им ни доказывай. Эх, что говорить! У меня отец и мать потомственные рабочие, да еще оба пропагандисты. И я, значит, никак не могу оторваться от таких корней. Что за идиотская теория крови! Если вдуматься хорошенько, мне надо, как какому-то герою О’Генри, пойти познакомиться с полицейским и загреметь в тюрьму.
— Не надо так говорить.
Ли Хуэй тихо заплакала. Ведь это же ужасно! Дацзыбао написала она, совершенно без ведома Ян Фаня. А когда райком стал доискиваться, он все взял на себя. Райкомовцы ему так и не поверили. Тогда он с ними чуть не подрался, что, конечно, не принесло ему пользы. Пока, правда, все было тихо…
Подошел поезд. Ян Фань похлопал ее по плечу.
— Не хочу, чтобы ты плакала. Ты думаешь, будешь там реветь — и кто-то разжалобится? Прости меня, но я поеду один. А ты возвращайся, ты и так устала. Я опять с кем-нибудь поссорюсь, и ты опять будешь плакать.
— Я не буду.
— Нет! Сказано тебе — иди домой. Ты и так устала.
Казалось, он говорил без всякого раздражения, но во взгляде его была какая-то непримиримость. Если она не послушается, они могут сильно поссориться. От голода его характер стал таким резким…
Уже стемнело, а Ян Фань все не возвращался. Она долго стояла у околицы, как настоящая плакальщица. Глубокой ночью раздался стук в дверь: «Ли Хуэй, Ли Хуэй!» Это он. Лицо мрачное, в руках две бутылки водки, жареная курица. И еще копченый окорок, килограммов на пять, а то и больше. Все это он вывалил на стол, зубами открыл бутылку.
— Давай, по бутылке на брата. Выпьем за боевых друзей, оставивших нам столько вещей. Правда, если бы можно было продать еще и их дома, мы бы два года могли не знать голода.
Рано появившиеся морщины на его лице. Он засмеялся, и лицо его стало похожим на беспорядочно распаханную, изборожденную плугом землю. Ли Хуэй взглянула на него, и ей отчего-то стало зябко. Баранина была очень соленой, картофельная водка плохой, но Ян Фань словно оживал. Когда он допил бутылку и глаза его покраснели, он поделился с ней городскими новостями. Ли Хуэй опять не взяли в университет. И, скорее всего, это не из-за отца. Наверное, кто-то за спиной выступил против нее. Свет лампы плясал в стаканах, вся комната, казалось, качалась и двигалась. Ощущение было такое, будто она первый раз скачет на лошади и вот-вот упадет. Оборвалась ее последняя ниточка надежды. Ли Хуэй застыла, глядя в одну точку.
— Ты просто глупа! Думаешь, все уже приготовлено специально для тебя? А может быть, только твоим потомкам что-нибудь и достанется. Тут еще поразмыслить надо… Если у человека нет твердости и гибкости, он не выживет. И особенно это касается нас — «пушечного мяса „культурной революции“». Нужно, чтобы наши слезы стали нашим вином, нужно всегда делать хорошую мину при плохой игре и любое поражение превращать в победу — только так можно выкарабкаться. А на старости лет будем рассказывать внукам и внучкам о «восьми годах сопротивления».
Ян Фань вдруг ударил кулаком по столу.
— Да меня если будут сто раз упрашивать, я все равно не пойду. Я не верю, что все знания хранятся в университетских аудиториях. Человек может и здесь пройти свой университет, как проходил его Горький!
Огонь в лампе изменился, в нем появились синие языки, и этот потусторонний синий свет падал на лицо Ян Фаня. Паренек был когда-то круглым отличником, членом школьного комитета. В школе твердо решил стать физиком-ядерщиком, поступить в университет, учиться за границей, сделать важное открытие и даже получить Нобелевскую премию. Он стремился к таким, высоким целям! А сейчас, сегодня его университет — возле кучи куриного помета. Ли Хуэй не понимала, отчего в ее душе поднимается такая мстительная злость… Ведь голод она переносит не так тяжело, как Ян Фань, но именно она сходит с ума от отчаяния. Она так хотела поступить в университет, стать филологом, а потом, может быть, самой начать писать. Писать рассказы, стихи, киносценарии… Все это окончательно превратилось в пустую мечту. Все это достанется тем, кто идет позже.