Шрифт:
Под занавес – еще замечание:
– Есть различие между талантами образованными и необразованными. Да, Писемский имеет талант изображать внешность смешного. Но мы не собираемся подражать тем крикунам, которые с первого произведения записывают одного в Шекспиры, другого – в Гомеры. Для нас (для «Отечественных записок». – Л.А.) истина выше талантов.
Автор этой части обзора – Алексей Галахов. Тот самый, что принес в «Отечественные записки» первую, прирезанную впоследствии повесть Писемского. «Крикун», записавший Писемского «в Гомеры», – это Александр Островский, статью которого в «Москвитянине» мы только что цитировали. «Крикун», записавший «в Шекспиры» самого Островского, – Аполлон Григорьев; к его статьям в «Москвитянине» мы сейчас перейдем. Но прежде – два общих соображения.
Первое. Смутная неопределенность, царящая в головах критиков в отношении представшего им явления, – вовсе не следствие их профессиональной слабости, хотя пятидесятые годы, конечно, не золотой век русской критики. Тут ситуация! Писемский не влезает в системы отсчета. Он и прост, и непритязателен, и податлив, а – не влезает. То объяснение, будто он не ведает умственных замыслов и просто «списывает действительность», – это, простите, детский лепет: ни одно произведение не подействует на читателя и тем более не произведет впечатление таланта, – если оно будет «просто» списывать с натуры тетушку Перепетую или тетушку Феоктисту. Оно рассыплется! Талант всегда мыслит, хотя не всегда рассуждает. И Писемский мыслит – художественной интуицией. Природа таланта в нем работает – она отбирает только то, что надо, – даже если абстрактность ума, «мало тронутая» университетским образованием, и не бежит впереди природы со своими догадками. Да, этот художественный мир непритязателен, рыхл и даже по-своему беззащитен, но это качества ситуации, которые и вызвали этот мир к жизни, они и есть та загадка, которую культура разрешает, выдвигая именно такого художника.
Интерпретировать этот рыхлый мир, вспахать эту почву – не так уж трудно: она поддастся. Вот соберется критика с новыми силами, вот выдвинутся пахари порешительнее – вспашут. И справа вспашут, и слева. И урожаи соберут. Очень скоро.
Однако почва, с которой собирают урожаи, – остается. Со своей рыхлостью и беззащитностью. Дальше она либо пустеет и гибнет, либо кормит следующие поколения. Это уж вопрос судьбы – жизнь текста за пределами его эпохи.
Второе мое замечание касается именно пределов той эпохи, когда текст появляется. «В Шекспиры…», «в Гомеры…» – что за разговор! Современному читателю должен показаться суетным тот воспаленный интерес, с каким критики 1850 года обсуждают распределение мест в литературе. Это у них без конца: кто первый – Гончаров или Тургенев? Является ли Достоевский в «Белых ночах» гением или только талантом? Островский – самый идеальный носитель русского миросозерцания или не самый? Кто важнее: Писемский или Щедрин? Какая-то феерия «персональных дел»… Будем, однако, терпимы к нашим славным предтечам: в «персональной форме» решаются вопросы принципиальные, и еще от Белинского идет эта манера ставить вопрос: Гоголь или не Гоголь главный русский писатель? Когда пятнадцать лет спустя Григорьев скажет, что главный русский писатель – Островский, либералы возмутятся именно новым персональным назначением, и истина будет прокладывать себе дорогу через соответствующие страсти, хотя истина будет касаться отнюдь не персональных назначений, а смысла эпохи.
Аполлон Григорьев – первый, кто додумывает до конца интуитивно почувствованный Островским смысл «Тюфяка» – каким этот смысл предстает кружку «Москвитянина».
В 1852 году Григорьев пишет следующее:
«Тюфяк» – самое прямое и художественное противодействие болезненному бреду писателей натуральной школы; герой романа, то есть сам Тюфяк, с его любовью из-за угла, с его неясными и не уясненными ему самому благородными побуждениями пополам с самыми грубыми наклонностями, с самым диким эгоизмом, этот герой, несмотря на то, что вам его глубоко болезненно жаль, тем не менее – Немезида всех этих героев замкнутых углов (выделено мной. – Л. А.), с их не понятыми никем и им самим не понятными стремлениями, проводящих «белые ночи» в бреду о каких-то идеальных существах…»
По иронии судьбы именно автор «Белых ночей» десять лет спустя будет печатать в журнале «Время» статьи А.Григорьева, где тот доведет до логического конца свою концепцию. И где Писемский, здоровый, грубоватый и «низменный», будет трактован как писатель более важный для русской культуры, чем Гончаров с его деланным смирением перед узкой практичностью (это мнение Григорьева. – Л.А.), чем Тургенев с его бессилием перед фальшивыми ценностями (тоже мнение Григорьева. – Л.А. ), чем Толстой с его (по Григорьеву) несколько искусственным выходом к безыскусности.
Опять-таки не будем спорить по «персоналиям»: Толстой еще не закончил «Казаков» и еще не начал «Войны и мира»; Достоевский, со своей стороны, много чего начал и закончил после «Белых ночей», казавшихся молодому Григорьеву сентиментально-натуралистическим бредом. Суть в том, что именно видит А.Григорьев в Писемском и почему так высоко ставит его. Точнее: как он все это видит в «Тюфяке» – самом сильном, по его мнению, произведении Писемского?
Тема Аполлона Григорьева – крах русского идеализма. Оплакивание его. «Горькое сознание морального бессилия и душевной несостоятельности» его перед напором ложных идей.
Отыскивая начало этой «порчи», Григорьев обращается к Пушкину. В фигуре Белкина он усматривает первую пагубную трещину: под давлением искусственных и внешних идеалов вопиет и осаживается в Белкине все простое, здравое и непосредственное, все органичное, естественное, близкое природе и почве. Еще более мучительная борьба между добрым, простым, смиренным – и хищным, сложно-страстным, напряженно-развитым происходит в героях Тургенева… Писемский в этой баталии оказывается на самом «добром» и «простом» фланге, он действует на самом естественном, почвенном, «низком» уровне. И он прав…
Так ли это? То есть, так ли думает сам Писемский, автор «Тюфяка»? Вопрос простой для быстрого ответа и сложный для дальнейших раздумий. Писемский «думает» именно «так». Под прямым влиянием Аполлона Григорьева он в своей статье о «Мертвых душах» в 1855 году препарирует Гоголя точно по григорьевской методике: «искусственные», «напряженно-развитые» идеалы – против «доброго, простого и смиренного». Однако в творчестве художника, особенно такого, как Писемский, то, что он думает», да еще под давлением критик ов, в ов се не покрывает того, что он делает под давлением своего опыта.