Шрифт:
Все это время мальчик из хорошей семьи заливался смехом у себя на кровати, в перерывах между взрывами хохота подбадривая дауна. А я лежал на своем месте с книжкой и молча наблюдал, тоже, возможно, несколько раз засмеявшись над этим издевательством. Я был старше их обоих и мог бы в любой момент прекратить это, но я не прекратил. Нет, мне не нравилось то, что они делали — возможно, все произошло слишком быстро и непредсказуемо — я в первый раз вплотную столкнулся с неадекватным ребенком, возможно, я сам недавно вылез из шкуры вечно униженного изгоя и мне хотелось глянуть на это дело со стороны — не знаю, не помню. Дело не в этом. Дело в том, что я мог прекратить и не прекратил.
А после тихого часа пришла медсестра и спросила, где вещи не очень умного мальчика. Мальчик из хорошей семьи сказал, что дурачок сам их выкинул, и формально он был прав. В этом месте я снова промолчал — сдавать было нельзя, это уже не по-пацански, да и по шапке могли бы получить оба за такие шутки над инвалидом. А тот только показывал на окно и мычал что-то на своем — даун толком не говорил.
Но это было вчера — вчера был хороший день и к вечеру инцидент забылся — часть вещей принесли, часть потерялась, но тогда до вечера произошло еще столько событий, что эпизод с форточкой быстро затерся.
А сегодня, а сегодня мне вообще небо в овчинку или того меньше — думал, что изуродуют с утра или загнусь в обед, хорошо, что хоть к вечеру боль стала отпускать.
А ночью, уже после отбоя, к дауну пришла его мама. Оказывается, что и у дурачков есть свои мамы и что она любит своего сына, а он ее. Она пришла проведать его после операции, а он положил свою голову ей на колени и заскулил как собачонка, а она гладила его. И мне стало стыдно, так неимоверно стыдно за вчерашний день, хотелось вскочить с постели и бить ногами мальчика из хорошей семьи, а перед мамой дауна извиниться, нет, не перед ним — он бы все равно ничего не понял, а именно перед ней. Почему она пришла так поздно? Работает допоздна или живет далеко, но все равно пришла. Папы, судя по всему, нет — тогда они пришли бы вдвоем, ведь поздно уже, и сын после операции, ну или ему не нужен такой ребенок — некоторым папам и нормальные дети не всегда нужны. А она пришла одна и поздно, а ее малыш скулит у нее на коленях, и он никогда не станет нормальным, и она это знает, но все равно любит — это было видно. Поэтому я хотел встать и извиниться именно перед ней. Но я не встал и не извинился, и не стал бить другого мальчика — было уже поздно, делать что-то надо было вчера, я просто тихо лежал, боясь пошевелиться весь долгий час этого молчаливого свидания.
А на следующий день мне стало легче — боль уходила. Я начал пить теплый бульон, было больно глотать и говорить. К мальчику из хорошей семьи тоже пришла мама, и я снова стал свидетелем свидания. Но этот парень мне уже не нравился — это чувство распространялось и на его маму, и на его папу, который тоже, кстати, не появился, но чувствовалось, что он где-то есть.
И я снова промолчал, но тут говорить что-либо было уже совсем бесполезно.
А еще на следующий день мы запускали бумажные самолетики. Это сейчас я уточняю, что «бумажные», потому что теперь уже появились тысячи красивых пластиковых моделей и игрушечных, но летающих самолетов, а раньше были только одни — просто самолетики из бумаги. Мы их наделали, разорвав общую тетрадь из девяноста шести листов на отдельные листочки — получилась почти сотня белых в тонкую клеточку самолетиков. Мы их делали весь тихий час, а потом, после полдника, запускали с балкона. Это было очень красиво, очень: часть из них еще летела, часть уже приземлилась, а мы все запускали и запускали…
Мы — это я со своим другом и еще двое пацанов из нашего отделения. Для пущей лирики я мог бы сказать, что с нами был и даун, и мальчик из хорошей семьи. Но их с нами не было, с дурачком никто не хотел возиться, а хороший мальчик на поверку оказался не очень хорошим и по остальным пунктам, не считая форточку, про которую никто кроме меня не знал. А у пацанов с этим строго: если ты говнюк, от тебя быстро отворачиваются.
Для меня это, последнее в моей жизни пребывание в детской больничке — довольно четкий этап, этап на котором закончилось мое детство. Взросление в жизни человека, такое как уход из детства, как приход в зрелость, в старость, или более мелкие вешки, происходит не по календарю, но и не плавно, а такими ступеньками, когда что-то в человеке накапливается, вызревает, а потом происходит и человек перековывается: день-два, неделя, раз — и проскочил какую-то отметку, раз — и что-то щелкнуло, и ты уже на следующей ступеньке, и ты уже стал немного другим, потом снова год-два-три внутренней, не зависящей напрямую от тебя подготовки — и снова щелчок, и снова новая ступенька…
После этой больнички я стал чуть взрослее, немного другим, практически попрощался с детством. Не знаю, что сильнее повлияло — то ли болевой шок, то ли угрызения совести за то, что вовремя не заступился за того мальчика, то ли эта сотня белых бумажных самолетиков. Не знаю, но что-то внутри меня щелкнуло.
Что именно щелкнуло — это уже не важно. Важно другое: что с тех пор я ни разу не промолчал, когда кто-то кого-то пытался унизить, и я уже точно знаю, что никогда не промолчу и впредь.
Школа
На выпускном в детском саду мне не дали портфель, с которым потом надо будет ходить в школу. Всем на линейке раздали по портфелю, а мне нет. Моя мама была воспитательницей, она отвела меня в сторону и сказала, что мне потом дадут портфель, и не такой, как у всех, а лучше. И мне его потом действительно дали. Вроде бы он был синий, а у всех остальных — коричневые. И мой был как бы красивее и с лямками — настоящий ранец, а у остальных просто коричневые с ручкой, так себе портфели. И я вроде бы должен был радоваться, но я не радовался. Мой портфель мама вручила мне на следующий день после выпускного, одна, в спальне детсадовской группы, но я не радовался. Мне не нужен был особый портфель, мне хотелось получить обычный, как у всех, но зато вместе со всеми, а не один на один во время тихого часа как бы исподтишка.
А вот в школу я идти хотел. Хотя почти все дети не хотели, и это было даже круто — на вопрос взрослых, мол, хочешь ли идти в школу, отвечать: «Нет». Это считалось нормальным, взрослые за это не ругали, а хлопали по плечу и говорили, что ничего, тебе со временем понравится. А я отвечал, что да, хочу в школу. И меня не хлопали по плечу, и сказать им было нечего. Я всю жизнь хотел быть как все, но у меня это не получалось. Всю жизнь я был один и как-то сбоку.
Я давал первый звонок. Но я этого не ожидал — меня не предупреждали, хотя взрослые наверняка знали заранее. Сейчас я понимаю, что других кандидатур не было и быть не могло: я был самым умным мальчиком в группе, моя мама была воспитательницей в нашем детсаду, и у меня был ранец какой-то особенный и вроде бы синий. Меня вела за руку какая-то десятиклассница, вероятно, отличница, а я звонил. Точнее, пытался. Звонок звонил очень плохо: за звон у него внутри отвечала гаечка на веревочке, а так как я красиво держал звонок за ручку снизу, а колокольной частью вверх, то гаечка где-то пряталась внутри, за что-то цеплялась и звонить нормально отказывалась. Мы шли с отличницей по кругу, я был малехо ошарашен, так как притомился, как и все первоклашки, стоять на солнцепечной линейке, пытался звонить в незвенящий звонок и довольно глупо улыбался. В конце концов, я начал трясти его сильнее, гаечка извлекла несколько печальных жестяных перезвонов, и мы дошли до высокой лестницы. Затем через колонки громко включили какой-то школьный вальс и все пошли вверх, в страну тяжелых знаний.