Шрифт:
Стрелять наудачу в тьму бессмысленно. Авдеев ушел к морю и сделал круг. Горючее неумолимо убывало, долго этот полет продолжаться не мог.
Но повезло, луч появился.
— Теперь уж не спрячешься!
Авдеев сделал несколько выстрелов из пушки. Снаряды летели прямо по лучу, промах казался немыслимым. И действительно, луч погас в тот самый миг, когда снаряды достигли земли.
Авдеев ушел на аэродром.
Но когда он, выпустив колеса, шел на посадку, опять вцепился в море этот проклятый луч…
Оставалось всего несколько минут до прихода санитарных машин. И почти не осталось горючего в баках.
Авдеев пошел к равелину. Пошел, зная, что если не накроет теперь прожектор сразу, с одного захода, то свалится в море или на землю. Шел не торопясь, так как луч опять потух. Если он не вспыхнет в течение двух-трех минут, то ни разбить прожектор, ни вернуться домой уже не удастся.
Луч вспыхнул.
И тогда Герой Советского Союза Авдеев пошел к фашистской прожекторной точке на бреющем. Он шел на бреющем ночью, рискуя врезаться в дом, в холм, в любое возвышение.
По его самолету гитлеровцы открыли бешеный огонь. Авдеев пустил в ход все оружие своей машины и расстреливал прожектор почти в упор. Луч погас.
Но действительно ли он погас или продолжалась игра?
На последних граммах горючего набрал летчик высоту, спланировал и сел с баками, сухими, как песок в пустыне.
Он вылез из кабины и долго смотрел на равелин. Луч больше не появлялся. А издали был слышен нарастающий рокот моторов: шли санитарные самолеты.
Над Севастополем ночь, и только пожары заливали облака неярким светом, словно разгорался второй закат.
Эскадрилья Авдеева уходила на Кавказ.
Херсонесский маяк, ослепительно белый в солнечных лучах, голубоватый в лунную ночь, провожал летчиков.
Свидетель великой отваги и великих подвигов истребителей — он оставался свидетелем и стражем их славы.
От его подножья восемь месяцев взлетали наши самолеты, к его подножью они садились.
Было тесно на маленьком аэродроме, трудно — это знали летчики, но не чувствовал фронт: не было случая, чтобы заявка на вылет осталась невыполненной. Где бы ни понадобилась помощь авиации — она являлась, быстрая и сокрушительная. Рвались на аэродроме бомбы — сотнями, рвались снаряды тысячами, кружили над аэродромом «мессершмитты». Но это приводило лишь к тому, что рождались герои.
Херсонесский маяк хранит память о том, как повзрослели летчики Черноморья, как знание и выучка слились с отвагой, и родилось горячее, вдохновенное, умное искусство воздушного боя.
В траурном одеянии дыма провожал Севастополь своих защитников. Бесформенные кучи камней оставались на земле. Но город, солнечный, гордый и светлый, уносили летчики в сердцах, зная, что они вернутся сюда, и свободный Севастополь возродится.
П. Гаврилов
Личное отношение (рассказ)
Малахов курган дрался. Военный инженер Лебедев не мог отвести глаз от пологих скатов холма. Что-то издавна родное, знакомое с детства напоминал ему сейчас Малахов курган. Ну да, любимую песню:
Врагу не сдается наш гордый «Варяг», Пощады никто не желает…Малахов дрался с непостижимым упорством. Лебедев уже давно перестал считать и фашистские самолеты, тучей нависшие над Малаховым, и количество бомб, и методические разрывы сверхтяжелых вражеских снарядов на выжженных скатах кургана.
Ад кромешный на Малахове.
Сердце инженера щемило. Сейчас, на двенадцатый день беспрерывной бомбежки, не хотят ли гитлеровцы покончить с первым редутом Севастополя? Вот — будь они прокляты — сколько фашистских самолетов снова идет в атаку.
Гигантские вспышки огня, гул чудовищных взрывов… И вправду, как корабль с развевающимся флагом, медленно и величаво тонул Малахов в море дыма и пыли. Вон мелькнула бронзовая рука адмирала Корнилова. Вон бомбы взорвались у самого памятника. Сквозь желтый дым тускло и мрачно опять блеснуло пламя…
Лебедев закрыл лицо шершавыми руками. От рук пахло железом и пылью, запахом Севастополя июня тысяча девятьсот сорок второго года.
В самом деле, как похож был Малахов на корабль! Инженеру припомнилась команда родного миноносца, погибшего в бою. Ребята пришли на курган прямо с палубы этого корабля. Взобрались наверх, увидели с высот кургана голубое море, вздохнули еще раз по кораблю и, не теряя дорогого времени, принялись устраиваться на «житье-битье». Начали с того, что окрестили на Малахове все по-своему, по-корабельному.