Шрифт:
И, повергая в смущение невежественных собеседников, толкует с ними о новейших раскопках в Италии, об опытах переливания крови из трупов, о картинах голландских мастеров, об американском способе очистки нефти. Сильная и цельная память не просто коллекционирует груды фактов, она сопоставляет и сталкивает их со смелостью и свободой большого художника-диалектика.
Он замечательно соединяет огромное множество фактов, имен и живых людей — связывает в живые творческие узлы, этот изумительный неуемный писатель и человек. У него голова большевика. Он этой большевистской головой думает и творит для большевиков, для рабочих, для тех, кто раньше был «народными низами», для тех, из толщи которых он пробился и вышел наружу.
Сорок лет назад первый рассказ Горького появился на газетной странице. Знакомые этого его периода вспоминают: «Ходил он тогда в белой, вышитой у воротника, рубахе, носил длинные волосы, с широким лицом, напоминал хорошего, умного деревенского парня. Вероятно, тогда еще никто не думал, что из него вырастет большой писатель. Но рассказчиком он был чудесным и тогда и своим грубоватым бурсацким баском говорил так ясно, колоритно и образно, что слыхавшие помнили его рассказы много лет».
Чистая рубаха с белым воротником была первым завоеванием молодого парня. Еще почти ничего не было рассказано, ничего не было написано. Но пережито было уже очень многое и важное. Двадцатипятилетний Максимыч с солидным своим баском уже прошел через тяжелые испытания «Детства» в грязных волжских пригородах, среди пьяных драк, первобытной, хамской жестокости, унижения людей.
Он уже прошел длинные томительные отроческие годы «В людях», в закопченных лавчонках, в иконописных мастерских, поваренком на пароходе, пожил с пьяницами, ворами и разбойниками.
Он уже прошел свои «Университеты» у изнуряющего огня крендельных печей.
Уже тогда, почти полвека назад, на пороге литературной своей работы, знал он тысячи замечательных вещей и характеров, и социальных столкновений, и классовых противоречий.
Знал и понимал, к чему обязывает его это знание. Но впрягся на всю жизнь в безграничную, настойчивую и целеустремленную, кропотливейшую, изо дня в день, революционную творческую работу. Воспитывая, учил самого себя, боролся с собой за себя лучшего.
В воспоминаниях о Горьком пишут: «Был здесь человек один, человек простой, уездный и далеко не литературный. В молодости знал он Максимыча, а потом краем уха слыхал, что есть на свете такой писатель — Максим Горький. Но что это одно лицо, не знал. И, помню, прочитал он как-то при мне «Ярмарку в Голтве», посмотрел на меня изумленными глазами, зажмурился и потряс головой:
— Замечательно, брат, штука… в аккурат, как, бывало, Максимыч рассказывал, помнишь Максимыча? Ну, только у того оно как-то явственней выходило…
Став много лет спустя вождем и учителем молодой советской литературы, Максим Горький неустанно требовал, чтобы у его учеников и подмастерьев выходило «явственнее». Частенько был он крут и сердит, частенько бивал нас, советских писателей, крепкой своей дубинкой, бивал за неграмотность, за некультурность, за неуважение к высокому ремеслу советского писателя, к которому он пришел так драматически и своеобразно. Всегда боролся за революционное, за воинствующее, за материалистическое действие литературы, против реакционного и мистического художественного словоблудия.
И, поднявшись из самых темных и отверженных капиталистическим обществом социальных низов на мировые вершины культуры нашей эпохи, он сохранил при себе как лучшее свое оружие любовь к трудящимся, ненависть к эксплуататорам, проникновенную жадность к живым людям и к живым делам, революционный реализм в творчестве, интернациональный размах в культурной работе и пристальное внимание ко всему конкретному, где бы оно ни находилось, где бы и как ни происходило. Вот это и значит быть писателем у большевиков.
1932
Триста двадцать пятая ночь
Эту ночь, как и десятки предыдущих, начальник экспедиции провел совсем без сна — хотя вовсе не страдал бессонницей.
Было уже поздно, когда он, согласно правилам, предписанным всем челюскинцам, разделся.
Разделся и лег.
Погода явно потеплела. Можно было спать и без шубы.
Но не в шубе было дело.
Едва начальник сомкнул веки, его рванул оглушительный звон.
Похоже на то, что льдины столкнулись друг с другом и отошли назад, с металлическим дребезгом хрустально-холодных осколков.
Или треснул винт у спасательного самолета?
Звон сменился голосами и трубными звуками. Все вместе слилось в торжественную и удивительно знакомую мелодию.
И сквозь сложную толчею звуков чей-то дискант, безгранично молодой, беспощадно пронзительный, прокричал в нежную летнюю тьму:
— Тав-ва-арищу Шмидту от оршанских пи-о-не-еров ур-ра-а!
Начальник экспедиции накинул на плечи что попалось под руку и высунулся в окно.