Шрифт:
Нас был взвод. Несколько противотанковых ружей. И мы начали стрелять издалека по этим танкам. Их было штук двадцать. Слышно было, как бьют пули пэтээров по броне, отлетая рикошетами. Ясно было, что танки нас раздавят – немцы всегда так поступали с пэтээрщиками. Да и со всеми остальными, кто в них стрелял, – в любом случае танки, вползая на высотку, утюжили ее, перемалывали гусеницами. Вместе с убитыми, ранеными, живыми. Всегда. Готов ли я был умереть? Нет.
И вдруг танки остановились. Одновременно и одинаково повернули на месте и поползли в сторону по низине. Мы прекратили стрельбу, хотя в боковую броню, конечно, стрелять удобнее. Лежали, как будто сознание потеряли с открытыми глазами. И танки давно пропали, а мы все лежали. Сколько так прошло времени, не помню. Может, оно остановилось. Или исчезло. То время, я думаю, похоже на нить, которая была натянута отдельно от жизни и оборвалась, а сейчас, когда я смотрю на это похожее поле, то стараюсь поймать обрывок того времени. Помню тогда только тишину, которая звенела в ушах, но тишина – это не время. Сколько продолжалась та тишина? Она и сейчас продолжается, раз я об этом думаю. В этом, наверное, и разница между временем и тишиной: время идет, а тишина продолжается.
Звезды гаснут. Растворяются в рассветном небе.
Когда я здесь стою, всегда вспоминаю Эмму. Это уже как привычка. Жалко, что ничего нового не вспоминается. Хочу припомнить что-нибудь неожиданное, а все начинается с одного и того же: открывалась утром дверь, тихонько-тихонько, как ее улыбка, и в эту щелочку заглядывали ее глаза. Было ли в моей жизни большее счастье?
Мне кажется, что она тоже думает обо мне в такие минуты, в ответ. Где она? Я смотрю на небо, на котором еще осталось несколько слабых звезд. Души умерших уносятся вверх и смотрят оттуда? Не знаю. Я никогда не чувствовал, что Эмма там. Она умерла летом сорок пятого, но я никогда не мог потом подумать о ней как о мертвой. И как о живой тоже не мог, ведь я помню тоненькую струйку крови изо рта и застывающий туман в ее глазах. За эти годы я как будто вернул ее себе, в свою жизнь, которую никто не видит и не знает. Эмма там. Это тревожный и странный мир, который я вижу, но никак не пойму, какой он. Почему меня самого туда не пускают, если я хозяин этого пространства? Эмма там всегда одна – такая, как я о ней думаю.
Но я знаю, что долго так думать нельзя. Пропаду. Я даже не понимаю, что значит для меня «пропаду», это не умру и не заболею, но именно пропаду. Нельзя долго думать о бесконечности, о непонятном, о том мире, где Эмма. В него можно только входить и обязательно выходить. Это надо не только для меня, но и для Эммы, ведь если я пропаду, то и она исчезнет.
Я представляю дождь или жука, который перебегает сейчас пыльную улицу неслышными шагами. Почему дождь, почему жука? Просто так, чтобы подумать о чем-то другом, понятном. А лучше всего мне помогает какая-нибудь работа. Люблю копать землю, это началось уже после войны, за все ее годы я ни разу не копал хорошей земли – почему? Удивительно. Перекопал, наверное, тонны – окопы, ячейки, просто окапывался, падая в атаке под обстрелом, а хорошей земли не помню. А сейчас копать – как детям играться, в радость. Хорошо огород перекапывать, ямы под столбики забора, сейчас вот ворота буду ставить. Ямы под воротные сваи нужны как одиночный окоп, чуть ли не в рост. Пистолет, который принес с войны, я несколько раз в саду закапывал. Зарою под яблоней, потом думаю – нет, в другом месте лучше будет. Опять закапываю, поглубже. Смазанный, упакованный, лежит в земле. Нет, не дожидается своего часа – лежит, ненужный. Жалко просто выбросить.
Черенок лопаты я нащупываю у начатой вчера ямы, даже не видя. Земля податливая, целиком наполняет лопату. Небо светлеет, и уже заметно, какие влажные и блестящие комья земли на срезах.
Пронесся ветерок, будто воздух очнулся от ночной неподвижности. И звуки появились – скрипнул колодезный журавль, кто-то кого-то окликнул вдалеке.
И меня окликнули.
Жена стоит на крыльце. Держит ведро – идет доить корову.
– Люди увидят, смеяться будут.
Это она о том, что я копаю в такое время.
– Вместо зарядки, – отмахиваюсь я. – Днем времени не будет.
Интересно, а можно сказать правду, зачем я копаю?
Жена скрылась в сарае, оттуда донесся шумный вздох коровы. Я тоже так же вздохнул, опершись на лопату. И улыбнулся – какие смешные эти утренние звуки. Почему эти звуки кажутся мне смешными? Никому не объяснить и даже не сказать о том, что смешно, когда проведешь ладонью по гладкому бревну в стене и похлопаешь, как будто по арбузу. Сам не понимаешь. Но я неправильно сказал. Не смешно, а радостно. Потому и смешно.
Так все спутанно, понятное и странное. Понятные движения – провести ладонью по стене, копать землю, и странная радость при этом. А небо? Понятен взгляд, а чувства странные. Если взглянуть на него одним долгим взглядом от горизонта до горизонта в такое утро, скользнуть глазами от черного цвета до рассветного, словно пробуждая жизнь и здесь, внизу, – только засмеешься.
Мне вспоминается один давний сон, в котором жизнь увиделась похожей на длинный коридор со множеством дверей. Я поочередно открываю эти двери, заглядываю в них, и за каждой из них часть моей жизни, которую знаю только я. Так жалко, что больше никто этого не видит. Так жалко, что некому об этом сказать и рассказать. Только себе. Тому, кто внутри меня.
Детство, небо, поле с березами на высотке, длинная молчаливая деревенская улица, на краю которой стоит мой дом, – сколько их, моих дверей? Много.
Как упруго звучат струи молока. Переговариваются. Я подхожу к самому сараю и долго слушаю, пока жена не закончит доить. Выходит с ведром в руке и смотрит на меня, словно не узнает.
– Что ты все думаешь? – спрашивает она.
Я не знаю. Пожимаю плечами, беру у нее ведро, ставлю на землю, кажется, что я хочу ей все сказать, объяснить, рассказать… Мы медленно ступаем, как в почти неподвижном танце, и плывем в глубь сарая – мимо коровы, мимо ее бесконечного вздоха к плотному сену.
– Ты что, с ума сошел, дом же есть…
Я слушаю множество шорохов, в которых не разобраться, не успеваешь услышать один, как уже следующий – так в сарае все шуршит, шумит, вздыхает. Сено пахнет, я зарываюсь в него лицом, и мне кажется, что я, как в своем сне, открываю, открываю двери… И чувствую, что корова осторожно и тихо обнюхивает мою голову, плечи, спину. Не отгонять же ее. Но она и сама отходит, обнюхивает ясли, наполненные сеном, смотрит в них долгим печальным взглядом, как будто видит в них кого-то, и мне кажется, в глазах ее то ли воспоминание, то ли предчувствие. Потом она выходит из сарая, большими боками раздвинув створки ворот.