Шрифт:
Огненная арба, так называли в кишлаках паровоз, издав последний пронзительный свисток, тяжело пыхнула паром, загромыхала — все чаще, чаще, и вот бесконечная цепь красных вагонов потянулась за паровозом. И вся огромная толпа двинулась вслед. Кто на коне, кто на осле, на верблюде, на волах и пешком, вопя и причитая, побежали, поскакали за вагонами, словно в силах были остановить эту огненную арбу.
Очень скоро отстали пешие, ушел поезд и от тех, кто погонял ослов и волов. Лишь несколько конных да старик киргиз на одногорбом верблюде долго еще скакали вслед, нелепо размахивали руками, — пока совсем не исчезли из виду.
Да, было дело. Мало кто остался в живых из тех джигитов, с кем отправился он в мардикеры. Большая часть их давно ушла из этого мира, да будет их сон спокойным. Оставшихся в живых можно пересчитать по пальцам. Жив еще Уразкул, тот самый Ураз-Хураз, что предложил его в сотники. И между прочим, в живых ходит и сын Вахидходжи — Кудратходжа. С этим человеком в начале коллективизации жизнь свела его снова. Нормурад послан был в кишлак на борьбу с кулаками, и именно ему пришлось раскулачивать Кудратходжу! Своими руками вытаскивал из его лавок кованые сундуки, набитые товаром. Высланный тогда же, в тридцатые годы, Кудратходжа пропал без вести, исчез, как в воду канул. Но в середине пятидесятых вдруг объявился — цел и невредим, воротился из далеких краев. С тех пор живет в кишлаке, дурманит голову водкой да анашой. Как приедет Нормурад в кишлак, от анашиста прохода нет: увидит, поймает за рукав и начинает о «высоких материях»… Жив еще и Прохор Поликарпов. Служил тогда толмачом среди мардикеров. Сейчас работает в горах, в лесничестве.
Прохор ждет не дождется встречи с Нормурадом. Уж как рад бывает, когда Нормурад, не часто правда, нав. е-дывается к нему в горы.
Нормурад приостановился, показалось, гудит мотор… И тут же понял: шумит вода на кишлачной мельнице.
Значит, он уже спустился в лощину. Ранней весной река бурлит, прыгает, точно вздыбленный конь, а теперь русло пересохло, превратилось в зеленый, с высокой травой луг. Хорошее пастбище. Вот и сейчас в темноте слышно — поскакивают стреноженные кони, тяжело вздыхают залегшие в траве коровы. А с той стороны лощины ветер доносит мельничный шум.
Знакомый с детства шум воды, стекающей по желобу, тихо хлюпают лопасти мельничного колеса! И вот уже ход мыслей повернулся.
Здесь, у этого колеса, теперь уже никому не нужного, трудился отец Гульсары. А чуть выше, у плотины, стояла их, Шамурада-лавочника, мельница. В кишлаке эти места так и прозвали: куш тегирмон — «две мельницы»…
Зимой семьи жили в узких сырых домах за старой крепостной стеной. Теперь ее уже нет. Атакузы все перестроил. Тесно и уныло жилось в тех домах. Зато весной, в половодье, когда на деревьях лопались почки, народ выезжал в сады, разбитые вдоль лощины. Они и сейчас бушуют по склонам. Что это был за праздник для детворы! Нежная, чистая, словно вымытая, трава покрывала берега речки, голова кружилась от весенних запахов: мята, клевер, клейкие желто-зеленые листочки, по-весеннему красная кора на стволах тала — все источало свой особый аромат. Нормурад, кажется ему, никогда уже потом не дышал такой полной грудью. Пора детства!..
А сколько было аистов в те далекие времена! На верхушках каждого тополя, каждой чинары и даже на куполах мечетей — огромные гнезда. Все небо над кишлаком — высокое, весеннее небо — словно в белых облаках, — это в вышине плыли на широко расправленных крыльях белоснежные прекрасные птицы.
Память подбрасывает и иную, тоже давнюю картину. Нормурад после трех лет учебы в Ташкенте вынужден был вернуться в кишлак. Разоренный отец умирающий лежал в постели. Мельницу купил Вахидходжа. Он пригнал людей спиливать тополя у плотины. Невдомек было богатею, что через каких-нибудь десять — двенадцать лет сын разоренного Шамурада конфискует и мельницы и лавки его собственного сына Кудратходжи!
…Солнце высоко стояло над мельницей, небо было безоблачно. Нормурад так отчетливо видит все, будто случилось это вчера. Люди с арканами, с топорами подошли к тополям. Аисты словно поняли, почуяли беду. G тревожным «гач-гач!» взлетели с гнезд. Обеспокоенные их криками, поднялись и аисты из соседних садов, с куполов мечетей, а за ними и с кладбищенских вязов. Все небо заполнили облачно-белые птицы. Их крики, казалось, должны разбудить весь мир. И в этот миг от нижней мельницы донесся отчаянный вопль:
— Нормурад-ака! Велите им, чтобы не рубили! Велите!..
Кричала Гульсара! Она прижалась к стене мельницы и плакала — тонко, пронзительно, жалобно. Но белый тополь, подпиленный людьми Вахидходжи, уже клонился набок, уже подминал огромным стволом соседние тополя, ломал могучими ветвями шелковицы и карагачи. Рухнул старый тополь, и содрогнулась земля! Гнездо аиста, пока падало дерево, отделилось от его вершины и на миг повисло в воздухе, потом медленно перевернулось, полетели вниз сухие хворостины, перья, высохшая шкура змеи — к ногам онемевшей Гульсары…
Еще он помнит…
Хватит! Зачем бередишь душу воспоминаниями, Нормурад? Подумал бы хоть теперь, старый воробей, как протянуть в покое остаток жизни. Переехал наконец в родной кишлак — об этом же мечтал последние годы. Хотел Создать здесь библиотеку, просвещать молодежь, вот и займись этим.
Не так представлял домла свое возвращение в кишлак раньше. Рядом с ним должна была жить Гульсара. Он видел себя в очках, в свободном, просторном халате — беседует с ребятами, которые пришли за книгами, а старушка хлопочет, готовит чай. Как она хотела жить с ним в кишлаке, на покое, в тишине, вдали от тревог, чтобы можно было наконец с утра до ночи заботиться о нем.