Шрифт:
Каландар посмотрел на Уста Тимура: старый кузнец стоял, беспомощно прислонившись к стене, смежив веки.
— Чего искали нукеры? Книги, что ли?
— И книги… И золото… Кричали, будто в обсерватории спрятано золото…
«Это мавляна Мухиддин! Он, он раскрыл тайну! Жалкий доносчик! Не ученый муж, а презренный изменник!»
Каландар, будто устав, тоже прислонился к стене.
«Что же делать?.. Надо остаться… Остаться… Но смогу ли я чем-нибудь помочь наставнику?.. Так что ж, уехать, потому что не можешь помочь? Это бесчестно… Вот их тоже, этого мальчика и этого растерявшегося старика… ведь их тоже нельзя оставить сейчас…»
— Каландар, сын мой, этот талиб совсем замерз, — сказал старый мастер, — надо бы напоить его чаем.
— Да, да, сейчас…
«Нужно пойти к мавляне Мухиддину, схватить этого труса за горло, пусть он откажется от своего доноса!»
Планы, один другого смелей и отчаянней, роились в голове Каландара, пока он разжигал огонь, готовил чай.
В ту калитку… ту, садовую, откуда он проникал в сад, подходил к окошку Хуршиды-бану… Он пройдет через сад, проникнет из сада в гостиную мавляны Му-хиддина… Ему бы только остаться с мавляной лицом к лицу, один на один, уж тогда он найдет, что сказать этому слезливому предателю… Да, да, надо сразу же, немедля идти туда, в покои богача ювелира, надо брать их за горло, этих изменников, корыстолюбцев… Заставить мавляну Мухидднна отказаться от навета на Али Кушчи, иначе жизнь учителя повиснет на волоске и так легко будет оборвать этот волосок, так легко!
7
Хуршида-бану сидела в своей тихой комнатке и вышивала бархатный занавес. Но дело двигалось медленно, запасы ниток, узоры которых так красиво выглядят на темно-синем самаркандском бархате, почти не уменьшались: молодая женщина не столько работала, сколько прислушивалась к тому, что происходит на дворе.
А там раздавались настойчивые, повторяющиеся звуки щагов. Не чинные то были шаги отца, мавляны Мухиддина, а нервные, быстрые, сопровождаемые постукиванием трости шаги дедушки, Ходжи Салахиддина. Да и не было дома отца. Недавно, после вечерней молитвы, его увели. Нагрянули нукеры из Кок-сарая и увели с собой куда-то. И деду не сидится на месте, он все ходит и ходит по двору, выглядывает то и дело за калитку и опять возвращается, громко стуча кавушами и тростью.
Каждый раз, когда дед выходил на улицу, сердце Хуршиды замирало, игла начинала особенно заметно дрожать в пальцах — не появятся ли снова эти грубые нукеры, не загремят ли опять бесцеремонно и нагло по дорожкам двора подкованные их сапоги. А их окрики, их резкие приказы! И отец, согнувшийся в низком поклоне, жалкий, дрожащий, словно осиновый лист…
То, что произошло совсем недавно, напомнило ей другое-событие, весной. Тогда тоже ворвались к ним в дом нукеры, тоже стучали сапоги.
Три месяца минуло после свадьбы. Хуршида, похоронив надежду на возможность счастья с Каландаром, начала привыкать к мужу, нелюбимому, но, что ж делать, посланному богом хозяину своему, тому, кто кормил и одевал ее и кому она, чего нельзя было не почувствовать, нравилась. Однажды вечером муж пришел из Кок-сарая, где служил в какой-то канцелярии, бледный, объятый тревогой. И страх и страдание читались в его глазах. Он подошел к Хуршиде, сидевшей и в тот раз за вышиванием, поднял с места, долго и пристально вглядывался в ее лицо. Впервые видела его таким Хуршида. Подавшись назад, беспокойно спросила:
— Что случилось, господин мой?
Мирза не ответил. Притянул ее к себе, прижал, стал целовать лицо, глаза, руки, шею, но были это не поцелуи любви или вожделения, а все та же непонятная ей и почти уже безумная тревога. Задыхаясь, он оторвался от нее и вдруг стал резко, отрывисто приказывать:
— Быстро… Тотчас собери свои пожитки! А в шкатулку драгоценности!.. И потеплей оденься!.. Мы отправляемся далеко, далеко!.. Побыстрее! Спеши, спеши! — И выбежал из комнаты.
Хуршида заметалась среди сундуков с платьями и дорожной одеждой, шкатулок, где во множестве хранились украшения, натянула кабульские сапожки, повязала голову белым теплым платком из верблюжей шерсти, собрала в небольшую шкатулку особенно дорогие вещицы.
В доме тем временем началась какая-то суматоха: слышались пугающие покрикивания, хлопали двери.
Приближались сумерки, и печально-высокий голос муэдзина — призыв к молитве — донесся от ближайшей мечети, но не до молитвы было в темном, без единого огонька доме мужа, только в комнате Хуршиды горели свечи.
Муж вбежал уже в лисьем малахае, в шубе, наброшенной на плечи, с нацепленной на бок саблей. Хуршида тоже была почти готова. Мирза снова кинулся к ней, стал целовать щеки, глаза, бормоча бессвязно, безумно:
— Зачем… зачем аллах подарил тебе такую красоту?!
И застыл на месте.
С внешнего, большого двора послышались шум, крики, звон оружия; вихрь этих звуков стремительно пронесся по двору внутреннему; грохнули двери дома; громко заплакали дети, заголосили женщины, зачертыхались грубые мужские басы. Мирза кинулся к дверям, ведущим в их комнату, судорожными движениями стал накидывать цепочку на штырь — руки дрожали, не слушались его. Грохот сапог раздался совсем близко. Кто-то сильно ударил ногой в дверь. Мимо головы Хуршиды-бану пролетел кусок разорвавшейся дверной цепочки и, жалобно звякнув, ударился о большое серебряное блюдо в нише.
Словно черный смерч, ворвались в комнату воины. Мирза выхватил саблю из ножен, но тут же был сбит с ног, несколько человек упали на него. Вырвали оружие, стали бить, мять, ломать извивавшееся на полу тело. Остальные набросились на Хуршиду. Ей заломили назад руки, накинули на голову какое-то темное душное покрывало и, спеленатую, подхватили, подняли, понесли куда-то. Хуршида еще некоторое время отбивалась, выпростала на миг голову из-под покрывала, успев заметить, как мужу, брошенному лицом вниз на пол, связывают на спине кисти вывернутых рук тонким ремнем, а потом сознание покинуло ее.