Шрифт:
…Еще поплету немного.
А какое приятное занятие! Как вязание, наверное: не помнишь, как время проходит, и — ни одной мысли, главное, заметил я: мозг занят тем, как протягивать эту хворостину, как приладить, чтобы зазора не было…
Оправдание Жизни?..
18.VII.67. Отвозил Св. с ребеночком к ее родителям в Дубну, гулял по городу и дивился: вот хорошо построенный город для жизни возле работы! И все эти 50–70 тысяч людей, эти аптеки, женщины на велосипедах, пивной бар, молочная кухня, красота домов, тишина среди дерев, спрятавшийся райисполком — все это для того, чтобы несколько умов колдовали у синхрофазотрона, и сколько жизни вокруг них возросло!
Или наоборот! То, что здесь раскинут синхрофазотрон и мыслят несколько голов, — есть предлог и оправдание для того, чтобы могла развестись просто жизнь: чтобы вот ребята с гитарою вокруг девочек вились, чтоб младенчики посапывали, чтоб люди семейно копошились — свою вечную возню и песню затевали?
Ибо жизнь сама по себе в нашем сознании не ценится. а нуждается в оправдании. И как В. Соловьев-философ писал «Оправдание Добра», — так и нашему, больно учено-идейному веку «Оправдание Жизни» представить надо…
Дед — для внука?..
Св.: Родителей надо поставить на место, хоть насильно. чтоб они поняли, что отныне их жизнь имеет смысл лишь постольку, поскольку служит пьедесталом для ребеночка.
Я: Но ведь они же и их жизни — сами по себе ценность! И разве сторонился, затихал старейшина в роде, чтобы — не дай бог! — своим разговором с соседом не разбудить младенца? И верно: старейшина=ствол рода, и сколько нужно было расходов бытия, чтоб его, этот сосуд, изваять! А младенцы что? — как грибы перли.
И вообще за ребеночка стали цепляться лишь в последние отчаянные времена: и в литературе он с XVIII в., а особенно в двадцатом завершает надеждою, дает выход в будущее, возможность-шанс еще им разок вдохнуть, свою жизнь им переиграть — соломинка утопающему.
Литература — от пониженного давления
7.IX.67. Чувствую себя, как Король Лир, что роздал королевство и остался ни при чем. так что его лишь — степь да гроза остались; открытый космос втягивает и призывает, но ведь это притяжение бытия через смерть и на смерть (недаром после степи и бури Лир обезумел и умер): там ведь жить нельзя — разряженно. А здесь — слишком сгущенно давление жизни: города, семей, отношений, психологий — не вынести.
Вон и с медицинской точки зрения у меня — пониженное давление: 115 и 65 (вчера закрывать бюллетень ходил). Правда, не чувствую от этого вреда. Хотя — постоянная удрученность, угнетенность духа, тягомотина и невеселье — с этим, верно, связаны. Недостаточно внутреннего тонуса, чтобы, выпрямившись, противостоять прессу городского общежития. В деревне легче: отношений меньше, воздух легче, и моего внутреннего давления и огня (давление же — это напор крови, взвивание языка пламени) хватает, чтобы, распрямив грудь и подняв голову, жить.
Обступленный негодующими дочерьми, Гонерильей и Реганой, вдруг в том ползунке, что позавчера по полу в штанишках непомерных елозила за книжкой — пососать, взвидел Корделию = «сердечную»: вырастет — простит, поймет, защитит от укусов упреков, хотя и у ней ко мне счет изначальный: в животе пренебреженной матери вынашиваться ей пришлось…
Что же такое тогда мое мышление и писание при пониженном-то давлении? Как я это чувствую?
Мне мыслить и писать нужно, так как облегчает жизнь, снимает горечь, раздражение, освобождает от накипи и гнета — и дышать легче становится и веселее. Значит, роль тяги играет, чтя помогает подниматься пламени (-кровообращению) в печи моего тела: иначе в закрытом помещении общежития задохнулся бы — не чуй я через тягу связь с открытым пространством бытия. Если бы давление было нормально, я бы и был так приспособлен к городу и подкупольному существованию, что чувствовал бы себя в нем довольно, ври себе и самодостаточно. Тогда и мысль моя была бы сугубо социальна, рассудочна, практична, без завихрений (что тягой в трубе создаются). Но не могу я в курной избе и бане по-черному города и цивилизации: мне тягу подай, отверстие и выход в чистый воз-дух и небо.
Труба играет человеком
Но раз я так создан, значит, можно полагать, что и такое существо(вание), как мое, тоже для чего-нибудь нужно. А очевидно, мой сосуд как раз и приспособлен для того, чтобы быть посредником между городом и бытием через природу, между помещением и пространством через трубу — и я сам в трубе и гнездюсь: удобнее всего мне на сквозняке располагаться, так что когда завывает что-то через трубу в домах добрых людей в осеннюю или зимнюю пору и напоминает им об открытом космосе, его лютой свободе, и одних манит за порог, а других заставляет плотнее прижиматься к теплу друг друга в уюте жилья-жизни, — это я говорю, мой голос или сосущностное со мною существо… Но ведь и сам я, что в трубу все-таки залез из космоса, не вынес его, открытого, — к жилью зябко тянусь, поближе к людям, как сверчок запечный свернуться: живу в трубе, как их ворчун, во и без них не могу.
Резидент бытия — в быте
Итак, я — обоюдный шпион: общежитию докладываю о бытии, бытию доношу об общежитии, служа в обеих разведках и службах разузнавания; от обеих и награду и тычки получаю, но поддерживают пока мое существование, так как сознают, что обеим сторонам такой лазутчик, как я, необходим, хотя и в курсе того, что я непрерывно одну предаю для другой. В доме города я — уши стены, но для людей мое внимание безвредно: я же не органам власти о них доношу, а органам бытия: ветру, полю, лесу, небу, белому свету и его подручному заместителю — белизне бумаги, ибо бумага=прирученное небо — с овчинку.