Шрифт:
Парень наш стоял перед математиком, едва удерживая равновесие, алкоголь все еще бродил в нем, парень уже какое-то время не мог есть, исхудал, только живот вздулся от хмельного. Жена у меня ушла, ты и тут поработал, так ведь, сказал он, а сына своего я не хочу потерять. И я тебе вот что скажу: ты мне не угрожай, я уже курсовые работы писал, когда ты еще зубрил таблицу умножения, так какого хрена ты из себя тут строишь? Я всего на два года тебя моложе, сказал директор, а если кажется, что больше, так это потому, что я все-таки слежу за собой, ну, и генетические данные у меня заведомо лучше, а насчет твоего развода: я-то тут причем? А при том, что если бы ты не строил против меня интриги, не натравливал на меня коллектив, я бы не попросился в отставку, и нервы у меня были бы в порядке. Против тебя не было нужды интриговать, тебя и так никто терпеть не мог… Тут наш парень собрал во рту слюну, кислую от перегара, и плюнул. Он хотел плюнуть в лицо директору, но тот отстранился, и слюна попала ему на пиджак, купленный совсем недавно, с первой директорской зарплаты. Пиджак очень понравился жене, потому что был современного фасона, куда лучше, чем тот, который он носил уже пятнадцать лет, с того времени, как сдал госэкзамены; жене казалось, муж ее теперь в самом деле такой, каких показывают по телевизору, она думала, что люди эти, наверное, хорошо пахнут, правда, с экрана их запах не чувствовался, во всяком случае, она не чувствовала, — хотя, например, и среди журналистов попадаются такие, у которых проблемы с пищеварением, и пускай они хоть три раза в день чистят зубы и все время жуют орбит без сахара, но стоит к ним наклониться поближе, тебе в нос бьет вонь вчерашней еды и алкоголя, которого они пьют не меньше, чем наш парень, только более высокого качества, а потому регенерация его происходит куда быстрее, и когда вечером они садятся перед камерой, то выглядят, как кинозвезды, которые, кстати, тоже хлещут дай боже, и целая куча их на съемки приходит прямо из наркодиспансера, но их, конечно, на это короткое время приводят в норму, а уж оттуда они — обратно в грязь и в отстой, — ну, в общем, женщина эта чувствовала, что ее муж, математик, так же хорошо пахнет и так же прекрасно одет, как те, на экране, без запаха, и теперь, после пятнадцати лет замужества, с двумя детьми-подростками за плечами, словом, в таком вот солидном возрасте и общественном положении, она, жена математика, даже изменила свое сексуальное поведение, которое до сих пор вполне устраивало обоих, — конечно, кроме нового пиджака мужа, тут сыграло роль то, что она услышала от одной своей подруги, которую навестила в Пеште, она, подруга, жила там, — подруга ей рассказала, что одну ее знакомую муж бросил потому, что очень уж скучно было заниматься с ней сексом. Всегда одно и то же, ничего нового. Та знакомая вроде сказала, что она не шлюха какая-нибудь, что порядочная женщина таким не станет заниматься, — ну, и дорого заплатила за свое звание порядочной женщины, потеряв мужа. Когда подруга произнесла это «заплатила, потеряв мужа», за сочувствием и жалостью забрезжило плохо скрываемое злорадство: какая женщина не будет тайно радоваться несчастью другой женщины, даже хорошей знакомой, с которой вместе росли, вместе воспитывали детей, вместе праздновали такой семейный праздник, как рождество. В общем, эта история тоже произвела впечатление на жену математика, но все же главное было — костюм. И она стала делать такое, о чем математик до этого ни сном, ни духом, тем более от этой женщины, которая как-никак была ему женой, а не любовницей, с любовницей-то ты чего только не вытворяешь, — в общем, ртом, потому что для нее, для жены математика, все, что раньше представлялось нечистым, теперь представилось чистым. Но у мужа-математика от этого, и его можно понять, вспыхнули не любовь и желание, а, наоборот, подозрение: где это жена такому научилась? Потому что, пока они занимались этим обычным образом, он думал, что она занимается этим только с ним: ведь если не только с ним, тогда бы случайно могло все-таки проскользнуть какое-то новшество, но нет, ничего такого не было, и он, хотя и испытывал некоторую скуку, думал, что это плата за постоянство и надежность. Короче говоря, от неожиданного новшества математик испытал вспышку ревности, а поскольку на развод он не мог пойти, из-за своего нового общественного статуса и из-за детей, то жизнь жены превратилась в настоящий ад. Уже и в пенсионном возрасте она все еще выслушивала обвинения мужа в свой адрес, и даже теперь случалось, что она, скажем, шла в лавку, а муж крался за ней — не сделает ли она что-нибудь такое, что наконец-то докажет справедливость его подозрений. Позже, когда жена была уже старухой, достигнув безнадежного возраста, она стала думать, что стоило бы ей изменить мужу, чтобы его подозрения не были совсем уж пустыми и вздорными, но нет, она удержалась, потому что не так была воспитана, а вернее, потому что не было поблизости такого мужчины, ради которого она могла бы забыть принципы своего воспитания, в данном случае — требование супружеской верности.
Вот что, ты, — сказал нашему парню математик, вытирая бумажной салфеткой пиджак, — сейчас я это забуду, за тобой, считай, еще один ход, но он будет последним.
Однако у парня нашего оказался не один ход, а три, и после третьего, когда он не просто не пришел на первый урок, а и на второй-то явился с опозданием, притом даже дети видели, что он пьян, в общем, когда он вошел в шестой «А» и вместо того, чтобы рассказывать, как жили венгры накануне татарского нашествия, велел детям убрать учебник истории, тетради, атласы и положить руки на парту, он задаст ритм. Сначала стучите по парте негромко, но в ритм, и говорите: «за работу, парни, завтра на базар», потом все громче. Ученики хохотали, ну, такого еще в этой школе не было, и орали: «за работу, парни», — орали самозабвенно, и этого они в жизни не забудут, это останется единственным ярким воспоминанием школьных лет, и, встречаясь на годовщинах выпуска, они каждый раз будут с восторгом повторять эту сцену. А тогда в класс прибежали учителя и завуч, и замдиректора, и сам директор. Первый прибежавший рванул дверь, раньше тут была помещичья усадьба и дверь осталась еще с тех времен, то есть ей было уже лет двести, и внутренняя ручка еще сохранилась с тех пор, медная, красивого, тонкого рисунка, только наружную пришлось заменить алюминиевой. И тут они все ворвались и увидели совершенно вышедший из себя класс. Тихо! — рявкнул директор, — тихо! Но какое там, и тогда директор схватил за локоть учителя истории, а это был наш парень, вы пойдете со мной, и потащил его к себе в кабинет, какого хрена ты творишь, ты думаешь, тебе все можно, раз ты был директором, ты так думаешь? Вот что, ступай домой, проспись, а завтра поговорим. А ты тут не командуй, ты, сопля, ты, гнида, ответил наш парень, ты меня не посылай домой, что ты о себе воображаешь, кто ты такой, мать твою, это я тебе отдал это место, не захоти я этого, ты и сейчас бы уравнения рисовал на доске, зарабатывал бы себе силикоз от меловой пыли. Слушай сюда, сказал директор, толкнув нашего парня в кожаное кресло, я тебе вот что скажу: с этого дня ты уволен, по взаимному согласию, на обязательные две недели не претендуем. Ну, наконец-то тебе это удалось, сказал наш парень, ты же этого с самого начала хотел, признайся, это было твоей целью, но если тебе только это надо, мать твою, я тебе мешать не буду, не бзди, гнида, считай, что меня уже нет, я рад, что на-конец-то можно вздохнуть свободно, после того террора, который ты тут мне устроил, ведь то, что здесь творится, свободному человеку не вынести, особенно если ему венгерский анархизм известен от корки до корки, ты-то знаешь хоть, кто такой был Енё Хенрик Шмитт, или Эрвин Баттяни, знаешь ты, кто они такие, знаешь ты китайских императоров, от первого до последнего, знаешь ты, мать твою, что это такое, когда ты не можешь быть тем, чем хочешь? Знаю, сказал директор, ты меня этому научил, не забуду я и того, что я это кресло получил потому, что оно тебе ни к чему было, тебе ничего не надо из того, что для меня важно, тебе на это даже не наплевать, а так. Вот почему ты в жопе оказался, а не потому, что я этого хотел. За те три года, пока ты занимал мое место, я узнал, что это такое, когда ты — не то, чем хочешь быть, и когда там, где должен быть ты, сидит кто-то другой, которому насрать на это на все. Кому то, что для тебя важнее всего, — ничто, пустое место. Нет, ничего ты, мать твою, об этом не знаешь, сказал наш парень, тебе только нужно директором быть, а это, ты пойми, ничего, вот у меня увели мою научную тему, и что с того, что я конспектировал все номера «Без насилия» и «Без государства», что с того, что завел две тысячи карточек — пришел какой-то кретин и сказал, это меня тоже интересует, и все, и у него появилась книга, понимаешь ты это, он все написал и все издал, все, что я должен был исследовать, все было опубликовано, а мою работу теперь можно в мусор, и мое время, и мою задачу, понимаешь ты, хотя для него это не было его жизнью, так, эпизод, потому что он другого хотел, хотел стать профессором в Америке, в каком-нибудь вшивом университете, или тут, дома, министром, а у меня только это было, я только этого хотел, а он отнял, а когда присвоил, то выбросил и взял другое, понимаешь ты, он так и грабит людей одного за другим. Так что не знаешь ты, каково это. Вот заявление, сказал директор и положил перед нашим парнем листок. Рука у нашего парня дрожала, он крепко стиснул в пальцах ручку и нацарапал свое имя, которое было именем и его отца, и деда, только у сына нашего парня имя будет другое.
42
Что теперь, сынок, спросила мать, в том смысле, что теперь наш парень будет делать, на что жить. Пока — на пособие, сказал он, а там видно будет, что-нибудь найдется. Звучало это логично, но время шло, и уже пора было найтись чему-нибудь, но ничего так и не находилось; больше того, не стало уже и того, что было, потому что нашему парню пришлось продать дом, в котором он теперь жил один. Смысла нет его держать, сказал он матери и переселился к ней, а потом и в корчме сказал, на хрен нужно платить налог за два дома, и чтобы в каждом жило по одному человеку, дурость это, лучше я с матерью, так дешевле, плюс то, что все-таки вдвоем. Конечно, по-настоящему важно было не то, что один или вдвоем, а экономия, без этого не обойтись в таком тяжелом положении, когда доходов — всего ничего, материна пенсия да пособие нашего парня, а потом и пособия не стало, и к материной пенсии добавлялась только та пара тысяч форинтов, которые давал муниципалитет. Первое время еще поддерживали их деньги, полученные за проданный дом, хотя это была не ахти какая большая сумма, ведь цена дома в деревне не достигает даже цены вложенных в дом стройматериалов, и ты должен быть благодарен покупателю, если он вообще согласится что-то заплатить. За стоимость маленькой автомашины он получает полностью оборудованный дом, да еще с садом, и может приезжать туда на выходные и быть там, с женой, на свежем воздухе, а потом говорит на службе: моя деревня, и называет имя деревни, которая вообще-то деревня нашего парня, — и он, этот городской житель, собирается даже спонсировать дни деревни, потому что ему важно, чтобы как можно дольше сохранялось то человеческое сообщество, у которого он сначала купил, за смешную цену, дом, а потом присвоил последнее, чем владеет это сообщество, — деревню.
Такой вот горожанин и купил дом нашего парня. Человек он был порядочный, доктор, то есть все думали, что он доктор, но однажды, когда участкового врача не было дома, а чей-то ребятенок стал задыхаться от ложного крупа, отец малыша кинулся к этому доктору, но тот сказал, что он не врач, а адвокат, и в медицине не разбирается. Пока приехала скорая, ребенок задохнулся, и в деревне возненавидели этого доктора, из-за которого все и вышло: ведь если бы не бросились сначала к нему, потому что он был рядом, то сразу бы вызвали скорую; однако ненависти своей они ему не показывали, потому что он давал людям какую-никакую работу: копать, рыхлить, траву косить, всякий мелкий ремонт — и деревенские думали, хоть какие-то деньги вытрясут из убийцы, потому что меж собой они его называли убийцей. Правда, человек этот настолько не замечал питаемой к нему ненависти, что просил жену похоронить его там, в его деревне, потому что он чувствует себя частью этой деревни, и так и стало, там упокоился и он, а потом, конечно, его жена. И деревенские, когда шли мимо, плевали на его могилу, плевали, конечно, лишь мысленно, потому что на самом деле стыдно было бы плюнуть на могилу; а когда умерла его жена, это было уже много позже, и дети врача не приходили на его могилу, вернее — первое время раз в год, в день Всех Святых, а потом и раз в год не приезжали, то деревенские бабы ухаживали за этой могилой, сажали на нее, что оставалось от их цветов, так что все-таки прав оказался тот горожанин, потому что за его могилой присматривали так, будто это была могила человека, которого они любили; говорили в деревне: после смерти это каждому полагается, если даже грех лежит на его душе, а такому человеку — тем более, вдруг они этим помогут ему уладить свои дела на том свете.
Денег тех хватило ненадолго, каждый месяц приходилось что-то брать оттуда, особенно по воскресеньям, когда наш парень брал сына и не жалел на него денег, пускай парнишка видит, как отец его любит; он водил его в кондитерскую, а один раз даже в Луна-парк в Пеште, там пришлось сильно потратиться, к тому же они потом еще в зоопарк зашли, в общем, куча денег ушла. Деньги за дом растаяли быстро, и тогда наш парень принял, пожалуй, самое плохое решение: что расстанется с виноградником. Трагедией это стало не потому, что виноградник был единственным богатством отца: хотя часть его он получил от тестя, но большую часть прикупил сам, и кусты посадил все без исключения, ведь старые кусты выродились, и виноградник он считал своим, так что наш парень, продав виноградник, тем самым символически отказался от последних шансов на то, чтобы осуществить план отца — поднять семью на новый уровень, — настоящей трагедией стало то, что при этом утрачен был доход, который они получали от продажи вина, а также экономили, не покупая те два-три литра, которые парень наш ежедневно потреблял дома; теперь и это вино надо было покупать, и из продавцов вина они стали его покупателями.
Слушай, надо нам кое-что обсудить, сказал наш парень бывшей своей жене, Мари; в руке у него была телефонная трубка, звонил он ей с улицы, — это дело, которое касается только нас, ну, и сына. У меня с тобой никаких дел нет, сказала Мари; но это такое, что тебе обязательно надо знать. Мари вышла, а сына оставила с матерью, потому что парень наш особо попросил, чтобы она его не приводила, потому что это такое дело, которое его не касается. Ну, что, — спросила Мари, стоя в калитке. Я сейчас не могу алименты платить. Как так не можешь? — спросила она. — Надо платить, суд так постановил, и всего десять тысяч, не ахти что. Ты знаешь, во что вообще-то он обходится, никогда не думал об этом? Я же трачу на него, когда он со мной, я вон и железную дорогу ему купил, и тот пуловер тоже я, и кондитерская, это всегда, но сейчас нет денег. Меня не интересует, что ты делаешь по воскресеньям, а платить алименты ты обязан. Но сейчас нету денег, от муниципалитета я пятнадцать тысяч получаю, вот если найду работу, отдам. А почему же ты не нашел до сих пор? Потому что нету. Ты ведь не ищешь. Ищу, только нету, и в окрестностях нету. Иди на стройку, чем тебе это плохо, хотя бы пока другой нет. Не могу я физической работой заниматься, из-за позвоночной грыжи. А стакан поднимать можешь? — спросила Мари. Когда отдашь деньги? Продам маленький трактор, покупателя я нашел уже, как только получу деньги, сразу отдам, сказал наш парень; но хотя он продал отцовский маленький трактор, а следом за ним понемногу все инструменты, так что мастерская полностью опустела, денег хватало лишь, чтобы латать ежедневные проблемы — чтобы было с чем пойти в корчму; на алименты этих денег не хватало никак.
Уже второй месяц пошел, а ты не отдаешь, — сказала Мари; тогда парень достал пятитысячную бумажку, мол, пока вот это. Мари взяла; потом принеси остальное. Но он не принес; пропустил и следующий месяц, и тогда Мари сказала ему по телефону: вот что, давай договоримся, суд тебя обязал платить деньги, вообще это деньги никакие, а меня обязал раз в неделю отдавать тебе мальчика, ты свои обязательства не выполняешь, тогда и я не стану выполнять. Как так? — не поверил своим ушам наш парень. А вот так, — ответила Мари, — на этой неделе не приезжай, и на следующей тоже; приезжай только, когда деньги привезешь. Нет, ты не имеешь права, закричал наш парень в телефон, чуть не плача, этим ты не мне насолишь, ты что, не понимаешь, что ребенку нужен отец. Отец, а не безработный алкаш, сказала Мари. Когда я с ним, я же не пью, разве нет. Ты всегда пьешь, это всем в деревне известно, потому и работы не находишь, что все об этом знают. Не делай этого, не могу поверить, что ты так можешь со мной поступить, ты не такая, это все из-за матери, наверняка она тебе велела так сказать, сказал наш парень; какая она все-таки злобная, эта баба, и ведь если я парнишку не получу, денег у тебя все равно не появится. Зато, может, у тебя появится охота достать денег, — сказала Мари и повесила трубку. Парень наш постоял немного у телефона, потом пошел в корчму и там до девяти вечера рыдал и жаловался, что Мари не отдает ему ребенка, что лишится он сына, а ведь у него только сын и остался. Мать ее так, сказали приятели в корчме, разве она не обязана? Это все из-за денег, ответил наш парень. Десять тыщ в месяц, и уже за полтора месяца я задолжал.
Люди в корчме, увидев, в каком состоянии наш парень, скинулись и собрали десять тысяч: может, хоть теперь отдаст, и парень наш в воскресенье поехал к Мари и сказал, вот, десять привез. О’кей, но нужны и остальные, сказала Мари и отдала ребенка. На следующей неделе денег снова не было, парень наш обегал всю деревню, но оказалось, что он почти всем сколько-нибудь да должен. И когда никто и нисколько, он вспомнил бывших своих однокашников и попросил соседа, чтобы дал ему позвонить, потому что с их телефона уже нельзя, телефонная компания — такие гниды, всего-то месяц задержал плату, и уже выключили, вот народ: платишь им двадцать лет, а один раз зазевался, один-единственный раз — и все, конец. Ладно, звони, сказал сосед, но недолго, у меня тоже деньги на полу не валяются. Если у вас такое случится, дядя Лайош, приходите, выручу. В самом деле? Ну, так и быть, парень, если случится такое, обязательно приду, ответил сосед, смеясь про себя: что это будет за жизнь, если он придет к парню за помощью, это не жизнь будет, а конец света. Парень наш дозвонился одному из бывших друзей в Будапеште; он собирался другому звонить, но у того телефон был выключен. Хорошо бы, сказал парень, хорошо бы встретиться, так давно уже не виделись, тут, в деревне, и воздух другой, правда ведь, было бы здорово. Будапештский однокашник сказал, что организует. Прошла пара недель, пока он организовывал, потому что хотели приехать трое, да очень уж трудно было время согласовать. Время в Будапеште дорого стоит, не то, что в деревне, идет себе и идет. Когда встреча наконец состоялась, парень наш не видел сына уже целый месяц. Однокашники приехали, стали разговаривать. Всплыли старые темы: научное поприще, или, вернее, отсутствие этого поприща и связанные с этим обиды, но наш парень не особенно оживился, словно давно пережил все это, плевать он хотел на науку, лишь по привычке поддержал разговор. Потом: что с бывшей женой, а, ну ее, гребаную бабу, и говорить о ней не стоит, вот только ребенок, сынок, которого я уже месяц не видел. Что, почему, — спросил один из однокашников, — он тебя что, не интересует? Тут наш парень расплакался: еще как интересует, он для меня свет в окошке, и честно скажу, я бы хотел, чтобы вы мне помогли, потому что тут уже не получается денег добыть. Запах от парня шел, как от кучи грязного белья, которое уже недели три валяется в корзине. Тут только они обратили внимание на этот запах и на то, что парень уже — не один из них, а кто-то другой.