Шрифт:
Вспомнив, где и при каких обстоятельствах они в последний раз виделись, Хавьер явно напрягся и без большой охоты сообщил Римини, что больше не отвечает за сладкий стол и десерты на вечерах у Фриды. Более того, выяснилось, что он больше у нее и не занимается. У Хавьера был кризис. В какой-то момент ему захотелось остановиться, оглядеться и разобраться в том, что происходит в его жизни; выяснилось, что все очень плохо: во-первых, врачи, все как один, перестали обнадеживать его по поводу выправления деформированных межпозвоночных дисков — из-за этой деформации он не только все больше сутулился, но и испытывал страшные боли; во-вторых, при детальном рассмотрении ситуации выяснилось, что все в его жизни — буквально все, начиная от марки зубной пасты и заканчивая причинами разрыва с очередной девушкой, от книг, которые ему обязательно нужно было прочитать или же читать ни в коем случае не следовало, до стран, в которых он хотел бы побывать, от транспорта, которым добирался на занятия, до интимно-физиологических подробностей его личной жизни — все это находилось под неусыпным контролем и опекой со стороны Фриды. Испугавшись такой зависимости, Хавьер решил на некоторое время прервать занятия и самому разобраться в том, что с ним происходит. Вскоре выяснилось, что Фрида восприняла эту передышку, эту взятую им недолгую и безобидную, по его мнению, паузу как личное оскорбление, а точнее — как попытку своей собственности взбунтоваться и потребовать свободы в принятии решений. По прошествии двух месяцев, которые превратились в настоящий кошмар, пока Хавьер, забросив даже массаж и другие процедуры, пытался договориться с преподавательницей и объяснить ей истинные причины желания на время прервать занятия, он ушел хлопнув дверью, предоставив Фриде возможность объяснять другим ученикам, что его поступок был продиктован никак не силой воли, а, наоборот, — душевной слабостью; сам знаешь, сказал он, Фрида считает всех нас, учеников, включая и Софию (имя Софии Хавьер произнес чуть тише, чем остальные слова, и в то же время четко и как-то особенно настойчиво, словно желая дать понять Римини, что не собирается избегать упоминаний о ней), чем-то средним между детьми и вещами. Кроме того, Хавьер сообщил Римини, что, во-первых, не заплатил Фриде за два последних месяца занятий — и, кстати, платить не собирается, добавил он не без гордости в голосе, — а во-вторых, что своим ощущением внутренней свободы, которое он испытывал с того момента, как окончательно избавился от опеки госпожи Брайтенбах, он в немалой степени обязан ему, Римини. «Мне? С чего это?» — искренне удивился тот. Выяснилось, что Хавьер считает себя обязанным не столько ему одному, сколько им с Софией, а точнее, их разводу, это событие не то что совпало по времени с его кризисом — скорее, спровоцировало его, дав парню возможность убедиться в том, что даже самые надежные и безупречные конструкции и механизмы могут рушиться и ломаться и что, несмотря на все трудности и переживания, жизнь после такой катастрофы не прекращается, а, наоборот, продолжается, причем зачастую становится интереснее и насыщеннее, чем раньше. Римини покраснел и смутился: на самом деле он вовсе не был счастлив узнать, что событие его личной жизни, оказывается, обрело в глазах посторонних некое педагогическое измерение. «Да нет же, я серьезно, — настаивал Хавьер и в знак благодарности даже похлопал Римини по плечу. — Ваш развод стал для меня чем-то вроде падения Берлинской стены!» От этого сравнения Римини даже рассмеялся. Мысленно прикинув, что к чему, и наложив события на календарную сетку, он только сейчас с интересом обнаружил, что, действительно, когда он паковал чемоданы и переезжал из Бельграно в дом на Лас-Эрас, в Берлине свора людей, обезумевших от ощущения свободы, действуя ломами и кирками, сровняла с землей, пожалуй, самое значительное произведение политического строительного искусства двадцатого века. Посмотрев на Хавьера, он почувствовал себя неуютно, представив, что для очень многих — близких друзей, родственников, для дальних знакомых и даже для незнакомцев — их разрыв с Софией стал уроком и, быть может, даже поводом изменить налаженное течение собственной жизни, и с такими же катастрофическими последствиями, как в случае Хавьера, который ради свободы пожертвовал тем, что искал долгие годы: когда все врачи отказались браться за его позвоночную грыжу, когда стало ясно, что и тяжелейшая операция не даст ему никаких гарантий, он вдруг обнаружил возможность если не излечиться, то по крайней мере облегчить свои страдания, посещая занятия Фриды Брайтенбах; впрочем, нельзя было не признать, что в последние годы терапевтический эффект от этих занятий значительно перевешивался нервотрепкой, в которую превращалось общение с Фридой. Нет, Хавьер ни в чем не раскаивался. Хотя, признался он, поначалу пришлось нелегко — он вдруг ощутил себя на обочине жизни, кем-то вроде парии, изгнанника, причем добровольного, который покинул стены приютившего его дома и тем самым отрезал себе все пути назад; при этом ему пришлось столкнуться лицом к лицу с безжалостным миром, который давно вычеркнул его из своих списков. Еще более сурово поступил с ним орден соратников Фриды Брайтенбах: действуя наподобие иммунной системы, которая обнаружила в организме вирус, это сообщество применило против мятежника все имевшееся в его распоряжении оружие — члены ордена встали плотным строем на защиту своего единства и все как один осудили и отвергли отщепенца. Хавьер и не предполагал, что, отказываясь от общения с Фридой, он подписал приговор и десятилетним дружеским отношениям и контактам с ее учениками, — включая, кстати, и Софию (произнося ее имя, Хавьер вновь понизил голос). На его звонки перестали отвечать, с ним отказывались встречаться, книги и диски, когда-то взятые у него, возвращали по почте; пересекаясь с ним где-нибудь на улице или в общественном месте, бывшие знакомые делали вид, что не замечают Хавьера, а вспоминая о нем в тесной душной гостиной квартиры на улице Видт, никогда не произносили его имени, раз и навсегда припечатав его кличкой «предатель», как его охарактеризовала, конечно, сама Фрида. Это он-то предатель? Он — которого еще подростком арестовала служба безопасности, которого два месяца допрашивали, били и пытали, чтобы получить от него список имен участников одного молодежного оппозиционного движения? Это он, предатель, выдержал два месяца пыток, не выдав никого из друзей и просто случайных знакомых, хотя всякий раз, когда отодвигался засов, открывалась железная дверь и в камеру входили его мучители, имена вертелись у него на кончике языка. И вот теперь — смех да и только — его называет предателем эта кучка инвалидов, причем не столько физических, сколько моральных, собравшихся вокруг вздорной самодовольной деспотичной старухи и с удовольствием принявших на себя уготованную ею для каждого из них роль; эти люди, отказавшиеся от права на самостоятельные суждения, были готовы воспринимать любые ее сентенции как священные аксиомы бытия, а непроверенные экстравагантные теории — как откровение, как терапевтическую истину в последней инстанции; более того, они готовы были отстаивать правоту этих умозаключений, невзирая ни на что, — так, как будто это были одновременно и пассажи из некоего древнего священного писания, и самые последние достижения современной науки. Хавьер на мгновение замолчал, чтобы перевести дыхание. Его лицо раскраснелось, на висках пульсировали тонкие жилки. «Ну ладно тебе, — попытался успокоить его Римини. — Что было, то было, все позади». Он предложил Хавьеру сходить поискать что-нибудь выпить, но тот ему не ответил. Он даже не смотрел на собеседника — взгляд Хавьера был устремлен вдаль, в какую-то воображаемую точку, а все происходившее в танцевальном зале отражалось в его неподвижных зрачках, как в мертвом зеркале. Похоже, больше всего поразило и обидело Хавьера то единодушие, с которым отвергли его все бывшие друзья. Только сталинские репрессии, казалось ему, были так поддержаны общественностью. А еще — появление Джима Джонса или Дэвида Кореша, добавил Римини, рассчитывая на то, что эта комичная в своей несуразности последовательность поможет перевести разговор в более жизнерадостную плоскость. И то верно, сказал Хавьер, явно воодушевленный какими-то новыми мыслями; точно рядом с улицей Видт, где-то у перекрестка с Вако — в мае шестьдесят восьмого! Его смех, заливистый и неожиданно мощный, перекрыл на несколько секунд лившуюся из колонок музыку. Некоторые гости даже отвлеклись от танцев и посмотрели в их сторону; Римини, воспользовавшись этой передышкой, махнул рукой в сторону соседней комнаты, пробормотал слово «выпить» и пообещал немедленно вернуться. Но неожиданно сильная рука схватила его за локоть, и он не смог сдвинуться с места. «А ты молодец, — сказал ему Хавьер. — Вовремя смылся». — «Ну, знаешь, — возразил Римини, — я с этой компанией связан был опосредованно. Меня там, собственно говоря, ничто не удерживало». — «Да я не об этом, — перебил его Хавьер, и в его голосе Римини услышал угрожающие интонации. — Хитер. Хорошо все провернул». Римини согласно покивал головой, хотя в глубине души вовсе не был уверен в том, что дело обстоит именно так. Вдруг, совершенно неожиданно, он стал рассказывать Хавьеру о своей новой жизни, делая упор на ее приятных сторонах, — и сам не понимая зачем: не то для того, чтобы удовлетворить горевшее в глазах Хавьера ожидание, не то потому, что ему и самому захотелось хоть кому-то выговориться и, главное, — похвастаться. Он рассказал о том, какая Вера молодая и привлекательная, о том, как она заново разбудила в нем мужчину, о том, как она ревнует, и о том, как их, бывало, облаивали соседские хаски на лестничной площадке; рассказал он о восхитительных лодыжках Веры и о том, как это здорово — жить одному; о том, что Вера уехала на водопады — так надолго, что это было уже возмутительно, — и о том, как можно до умопомрачения с утра до ночи работать над переводами, когда жизнь наполнена новым смыслом, который привнесла в нее Вера. Закончив восторженное повествование, он вновь стал переминаться с ноги на ногу, пытаясь улучить момент и все-таки отправиться на поиски выпивки; угадав его намерение, Хавьер снова вцепился ему в руку, посмотрел в глаза и слабым, дрожащим голосом сказал: «Все, ты понимаешь? Все. Включая Софию. Представляешь — даже Софию. Римини, ты же знаешь, какие у нас с ней были отношения. Да как же так, как же она могла? Как она могла взять и отвернуться от меня?» Наконец Хавьер замолчал; его хватка не ослабла, и Римини продолжал ощущать бившую парня дрожь. «Ну ладно, — на ходу подыскивая слова, заговорил Римини. — В конце концов — ничего страшного не произошло. Эта компания осталась в прошлом, а самое главное — ты сейчас свободен, тебя никто не держит в плену. Разве не так?» Хавьер медленно поднял взгляд и посмотрел в глаза Римини; тот вдруг понял, что собеседник хватается за него не просто для того, чтобы не дать ему уйти, а потому, что этот разговор, это ощущение близости с дальним знакомым было тем, что отделяло его от пропасти полного отчаяния; понимая, что свою задачу он выполнил и вряд ли сможет помочь Хавьеру чем-то еще, Римини стал медленно, один за другим, разжимать его пальцы, от которых на запястье оставались четко пропечатавшиеся красные полосы. «Свободен? — едва слышно переспросил Хавьер. — Да кому она нужна, эта свобода. Мне воздух нужен, а не свобода. А мой воздух — там, с ними. Римини, ты же не знаешь, как я живу. У меня все тело пятнами покрылось. Из меня моча пополам с кровью выходит. Волосы все выпали. Я не сплю по многу ночей кряду. Вот какая у меня жизнь. Я хочу быть не на свободе, а там — с ними. Это единственное место в мире, где я могу жить, быть, существовать. — Хавьер расплакался. Бледный, с залитым слезами лицом, он к тому же еще и постанывал как-то по-звериному. — Римини, помоги мне. Прошу. Умоляю тебя». — «А я-то что могу сделать?» — возразил Римини, убирая со своего запястья безымянный палец Хавьера. «Поговори с Софией. Сделай это для меня. Скажи ей, что я хочу вернуться в группу». — «Но ведьмы развелись». — «Ну и что». — «Да я ее уже сто лет не видел». — «Это неважно. Она тебя послушает». Римини наконец освободился от его мизинца. «Не думаю, что ей захочется выслушивать мои просьбы. Пойми. Мы с ней не видимся. Я не отвечаю на ее звонки и постоянно ее кидаю». Хавьер не просто перестал плакать, а вышел из состояния всхлипываний и слез, как человек, который, открыв и закрыв за собой дверь, перешел из одной комнаты в другую. Куда-то исчезли отчаяние и уныние — и в результате невидимой и таинственной, как и все изменения человеческих настроений, алхимической реакции на его лице появилась враждебная гримаса. «Да ты что, сдурел, что ли? Она ведь тебя обожает, — заявил он, яростно заранее отметая все возражения собеседника. — Она бы для тебя все, что угодно, сделала». Римини смотрел на него в замешательстве: было что-то оскорбительное в том, что в устах Хавьера те причины, по которым Римини отказался от общения с Софией, стали аргументами в пользу продолжения этого общения. Кроме того, было что-то отталкивающее в том, как этот почти незнакомый ему человек, с одной стороны, не стесняясь, унижается перед ним и просит об одолжении, а с другой — столь бесцеремонно копается в самых сокровенных уголках его внутреннего мира. «Оставь меня в покое», — сказал Римини и, развернувшись, пошел к выходу. Хавьер последовал за ним. Несколько раз путь Римини преграждали танцующие, и он чувствовал, как Хавьер пытается задержать его, хватаясь то за рукав, то за плечо, то за руку. Римини сбрасывал с себя эти цепкие пальцы, отмахиваясь от него, как от назойливой мухи. Хорошо еще, что музыка и веселые голоса заглушали стенания следовавшего за ним как тень Хавьера. Проходя через зал, где гости танцевали почти в полной темноте при едва заметной флюоресцирующей подсветке, Римини оглянулся, чтобы прикинуть расстояние, отделявшее его от преследователя, и увидел того в комичном и гротескном свете: физиономия Хавьера почти сливалась с окружающим черным фоном, и на ней выделялись лишь словно подсвеченные изнутри белки глаз и два ряда ярко-белых зубов — в эти мгновения Хавьер больше всего походил на персонаж какого-нибудь мультфильма. Наконец Римини добрался до гардероба и уже собрался было открыть дверь, как Хавьер вновь преградил ему путь. «Ну что тебе стоит, — продолжал умолять он. — Ты человек сильный и сумел вырваться оттуда, где не хотел быть. В конце концов, ты же сам говоришь, что между вами все кончено. Так что терять тебе нечего». — «Ты что, не понял? — не на шутку рассердившись, сказал Римини. — Я не хочу ее ни о чем просить». Хавьер так и замер на месте, словно обездвиженный резким ударом в живот. Похоже, готовность умолять и унижаться в нем на глазах сменилась какой-то слепой злостью. «Но почему?» — спросил он, обращаясь не столько к Римини, от которого, как он уже понял, помощи ждать не приходилось, а скорее к миру вообще, к какому-то высшему существу, ответственному за все его невзгоды и несчастья. «Я не хочу быть ничем ей обязан, — сказал Римини. — Ну что, может быть, теперь ты дашь мне пройти? Мне нужно одеться». Хавьер отодвинулся ровно настолько, чтобы Римини дотянулся до дверной ручки, но для того, чтобы войти, ему пришлось оттолкнуть собеседника. Импровизированный гардероб располагался в комнате, едва освещенной одним-единственным ночником; одежда была свалена в беспорядке на широкую кровать — найти свою куртку или пальто, не перерыв всю эту груду вещей, было абсолютно невозможно. К чему Римини и приступил, положившись не столько на зрение, сколько на осязание. При этом он все время ощущал спиной яростный взгляд Хавьера. Его пальцы нащупали кожу, драп, какую-то металлическую фурнитуру, что-то шерстяное крупной и редкой вязки, в чем руки Римини запутались, как в сети; неожиданно он наткнулся на что-то теплое, мягкое, неподвижное, но явно живое. Римини с испугом и отвращением отдернул руку и отступил на пару шагов назад. Хавьер оказался рядом с ним, и Римини обратил внимание, что теперь тот больше не плачет и не закатывает глаза, а издевательски скалится, глядя на него. «Нет, я, конечно, всегда знал, что ты дурак каких мало, — заявил Хавьер. — Но не до такой же степени. Неужели ты думаешь, что чего-то добьешься, если не будешь ее ни о чем просить? Господи, надо же быть таким идиотом. Как можно не понимать элементарных, очевидных вещей?» Римини заставил себя выждать несколько секунд и лишь затем посмотрел на Хавьера. Ему вдруг стало страшно. Он боялся, что все, что говорит ему этот шут, этот горбатый нытик, может оказаться правдой, о которой сам он и не догадывался. «Чего же, по-твоему, я не понимаю?» — как мог холодно и спокойно спросил он. «Да того, что перед нею ты в долгу выше крыши. И этот долг никуда не денется. Что бы ты сейчас ни делал. Вот скажи мне, сколько лет вы вместе прожили? Восемь? Десять?» — «Двенадцать», — механически ответил Римини. «Да какая разница. Дело не в этом, пойми. София — она Великий Кредитор. А ты, Римини, поверь, ты ей даже не должник. Ты заложник. Ты — гарантия того, что кто-то когда-то отдаст ей все, что она потребует». Римини смотрел на него с отвисшей челюстью, как будто слова Хавьера о его идиотизме оказались пророческими и действительно превратили его в олигофрена. Хавьер рассмеялся и сказал: «Вот смотрю я на тебя и думаю — какой же богатый у нас язык. Сколько слов есть для того, чтобы назвать такого человека, как ты: идиот, дебил, кретин, ну хорошо — дурачок, глупец, недоумок… Даже не верится — я ведь когда-то, встречаясь с тобой на вечерах по случаю окончания учебного года, тебе завидовал!» Хавьер задохнулся от собственного красноречия и был вынужден на мгновение замолчать, чтобы набрать в легкие воздуха, — улыбка при этом так и не сошла с его довольного лица; Римини неосознанно воспользовался этой паузой для того, чтобы нанести первый удар. Сначала он бил Хавьера бесцельно, наугад, как это обычно происходит в темноте, когда дерущиеся осыпают друг друга градом ударов не столько для того, чтобы нанести невидимому противнику травму или причинить серьезную боль, сколько для того, чтобы удержать его на расстоянии; судя по всему, по крайней мере один из ударов пришелся в цель, и Римини не без удивления обнаружил, что Хавьер уже лежит на полу, согнувшись в три погибели, прикрывая лицо руками. Удивленный таким удачным ходом событий, но по-прежнему злой как черт, Римини на миг остановился, но не для того, чтобы прекратить избиение, а для того, чтобы прикинуть, какое место у поверженного противника самое слабое и куда нужно бить, чтобы вышло больнее; в следующую секунду он принялся избивать Хавьера ногами, нанося удар за ударом в грудь, в живот, по ребрам и по рукам; в какой-то момент ему удалось спровоцировать Хавьера на инстинктивное движение руками — так тот попытался если не отвести, то хотя бы смягчить удар в пах; увидев открытое лицо противника, Римини чуть изменил траекторию движения уже занесенной ноги и изо всех сил ударил Хавьера в голову. Даже после этого, когда тот почти перестал стонать и сопротивляться, он продолжал избивать его, нанося удары равномерно и методично, как робот, специально сконструированный для того, чтобы пинать лежачих; остановился он, лишь когда ему самому потребовалось перевести дыхание. Хавьер даже не попытался встать. Римини подался назад и вдруг краем глаза заметил какое-то движение на кровати; он оглянулся и увидел, что пальто, плащи и куртки зашевелились, заворочались и из самой середины кучи появился мальчик лет четырех-пяти, с крупным родимым пятном на шее; ребенок встал во весь рост на своих коротких, еще по-детски чуть кривоватых ножках и посмотрел на Римини одновременно сонно, враждебно и презрительно — так, наверное, смотрит какое-нибудь маленькое, но своенравное божество на дерзких и неразумных смертных пришельцев, осмелившихся прервать его блаженное пребывание в мире сновидений.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Вера наконец вернулась; к тому моменту, как Римини увидел ее в зале прилетов в аэропорту, — она стояла в очереди за багажом, похорошевшая и посвежевшая за время их разлуки, — инцидент в гардеробе на чужом празднике если не стерся из его памяти, то по крайней мере изрядно побледнел, потерял остроту и стал чем-то вроде последнего кадра, который мы видим на экране телевизора перед тем, как окончательно погрузиться в сон; было ли это на самом деле или же только привиделось — положа руку на сердце, Римини и сам сказать бы не смог. Первыми в зону для встречающих вышли родители Веры, сначала мать — с длинной тонкой сигариллой в руке, из тех, что она всегда просила привозить ей из-за границы, — а за нею отец, крупный полный мужчина с одышкой и с таким лицом, что становилось понятно: после этого отпуска ему нужно будет еще хорошенько отдохнуть. Они остановились посередине зала и стали осматриваться, выискивая среди встречающих Римини; наконец обнаружив цель, они направились прямо к нему. Римини увернулся от напудренной щеки Вериной матери, которую та подставила для поцелуя, и протянутой для рукопожатия ладони отца; по какой-то немыслимой траектории обогнув их и заодно совершив маневр в обход женщины-полицейского, которая преграждала встречающим путь в зону прилета, он добрался наконец до Веры, которая с трудом тащила за собой чемодан на колесиках (одно пластмассовое колесо треснуло и почти развалилось); он набросился на нее и стал целовать, целовать, целовать, душить ее в объятиях. Эта бурная сцена несколько затянулась, и пассажиры, выстроившиеся в очередь на выход, не выдержали и порекомендовали влюбленной паре найти более подходящее место для выражения восторгов от встречи; освободив проход, Вера и Римини наконец посмотрели друг другу в глаза; поджав губы, Вера в ответ на немой вопрос Римини сообщила, что да, отдохнула она неплохо и что все могло бы быть вообще замечательно, если бы не некоторые неприятности, которых вполне можно было бы избежать, если бы он, Римини, не упрямился и согласился съездить с нею. Не разжимая объятий, Римини попросил у нее прощения и согласился с тем, что именно он, и никто другой, виноват во всех свалившихся на нее несчастьях; кроме того, он потребовал для себя самой суровой кары за проявленное своенравие. Он с восторгом, с замирающим сердцем смотрел на Веру, как на вновь обретенное величайшее сокровище мира; она же тем временем огласила ему список тех бед, что постигли ее за время путешествия. По большей части это были сущие пустяки, избежать которых ей, кстати, не удалось бы, даже будь Римини рядом, — речь шла о болтанке во время полета и о встрече с какой-то ядовитой змеей в сельве. Римини тем временем рассматривал губы Веры, слегка опухшие не то от поцелуев, не то от простуды; выяснилось, что она действительно подхватила что-то вроде аллергии, сопровождавшейся насморком и высыпанием мелких прыщиков вокруг рта — от прыщиков на момент встречи остались лишь крохотные, едва заметные и такие восхитительные, с точки зрения Римини, точки; еще одной трагедией, случившейся с Верой из-за того, что она оказалась в джунглях без надежного сопровождающего, была «чудовищная рана», которую нанес ей особо агрессивный экземпляр кактуса, поразив ее в весьма соблазнительную часть бедра, когда она, спотыкаясь от усталости, брела по тропе к висячему мосту над водопадом. В общем-то, ранение было бы не столь страшным, если бы не отсутствие квалифицированной медицинской помощи; с точки зрения Веры, любой нормальный врач исцелил бы ее за считаные минуты, любой — но не тот недоумок и недоучка из гостиницы, которого, похоже, куда больше интересовали красивые ноги пациентки, чем последствия того, что она напоролась на кактус. В общем, не побежденная вовремя напасть дала о себе знать ближе к ночи: у Веры поднялась температура — кактус оказался ядовитым, хотя и «по счастливой случайности, каким-то чудом» не смертельным; впрочем, Вера отказалась продемонстрировать рану на заднем сиденье такси, хотя Римини был уже готов приступить к внимательнейшему осмотру, — у нее хватило силы воли выждать до дома, несмотря на то что короткие и широкие бермуды, в которых она вышла из самолета, вполне позволяли приоткрыть поврежденный участок. В общем, когда они наконец поднялись в квартиру Римини, у них не хватило терпения даже на то, чтобы закрыть за собой входную дверь, — они повалились на кровать, которую Римини, за три часа до этого, решил не заправлять; после короткой борьбы с молниями, крючками и застежками Вериного гардероба ему удалось наконец найти и облобызать ту самую «чудовищную рану» — маленькую, бледную, едва различимую царапину, которую сторонний и безучастный наблюдатель — каковым Римини, разумеется, не являлся — мог ошибочно принять за короткий штришок, оставленный случайно соскользнувшей красной шариковой ручкой.
Римини не раздумывая приютил тяжелораненую под своей крышей. Все ее желания он выполнял без малейшего промедления, даже не пытаясь оспорить их осмысленность; Вера восседала на кровати, а он бегал по дому и по всему городу. Римини включал и выключал телевизор, ставил индейку в духовку, закрывал ставни, отключал телефон, выходил посмотреть почту и купить сигарет, делал ей массаж ступней, снова выходил на улицу, на этот раз в аптеку, чтобы купить средство для замазывания прыщиков вокруг губ и под носом, подкладывал ей под спину дополнительную подушку, убирал плед, приоткрывал окно и снова закрывал его, оставлял ее спать одну, прибегал по первому ее зову, раздевался, забирался к ней под одеяло, грел ее, прятал ее руки между своими ногами, а затем свои ладони у нее под мышками, — и все это получалось у него легко, как бы само собой; особенно легко и просто было ему с Верой в постели — они были настолько близки, что, казалось, им даже не нужны были органы чувств, чтобы испытывать наслаждение и проявлять свою страсть и нежность, — они перешли порог обычных плотских удовольствий и, погруженные в миллионы и миллионы ежесекундных блаженных спазмов, засыпали, обнявшись и тесно прижавшись друг к другу.
Лагерь беженцев просуществовал восемь дней — вдвое больше, чем разлука, чем то время, в течение которого Вера, по преступному и непростительному недосмотру Римини, была брошена на произвол судьбы в кошмаре субтропических джунглей. Потратив два дня на бесполезные попытки искупить свою вину, Римини даже забросил работу — при этом он странным образом не испытывал ни малейших угрызений совести. Его письменный стол стоял нетронутым день за днем; время вокруг него будто бы остановилось — книги и словари лежали открытыми на тех же страницах, недопечатанный лист так и остался торчать из печатной машинки, прижатый к валику, и Римини, проходя мимо своего рабочего места, всякий раз бросал на него отстраненный взгляд, словно это было рабочее место в музее-квартире какого-нибудь писателя. Большую часть дня он мотался по всему городу, выполняя поручения Веры, которые та диктовала ему по утрам прямо из постели; кровать вообще стала ее генеральным штабом — уютным, теплым и изрядно засыпанным сахаром и крошками от завтраков. Вера была неподвижно стоящим двигателем, а Римини — приводимым им в движение колесом. Или же — Вера была источником излучения, центром вселенной, абсолютным и капризным, который требовал исполнения своих самых примитивных желаний немедленно и безоговорочно: хотело ли небесное светило свежевыжатого апельсинового сока на завтрак, одолевал ли его жуткий голод в часы обеда, хотелось ли ему белых носочков, картофельного пюре, Патрика Зюскинда, побольше сахара везде, где только можно, поносить мужские ботинки на босу ногу — Римини исполнял все эти прихоти с готовностью ближайшего спутника, ослепленного величием своего солнца и ежесекундно ощущающего на себе мощь его притяжения; свою орбиту он покидал лишь для того, чтобы исполнить поручение повелителя где-нибудь на другом конце галактики. Как-то раз днем, съездив в офис «Французского альянса» и заплатив за Веру трижды просроченные взносы, Римини спустился в метро, испытывая то же чувство, что и перед кассиршей, принявшей у него деньги за курсы французского: он был страшно горд тем, что судьба даровала ему возможность представлять Веру перед лицом окружающего мира повсюду, даже в самых удаленных его уголках; посмотрев на отражение в окне вагонной двери, Римини увидел на своем лице совершенно идиотскую улыбку — он и не думал, что способен так улыбаться. Поезд подъехал к станции Трибуналес, где в вагон, как обычно, набилось довольно много народу. Какой-то рыжий мальчишка в школьной форме неловко повернулся и случайно задел щеку Римини углом своей папки для рисования; Римини сжал зубы и был вынужден повернуться спиной к обидчику, чтобы, не дай бог, не пойти на поводу у своих эмоций; он испугался самого себя — в этот момент больше всего на свете ему захотелось схватить мальчишку за волосы и со всего размаху впечатать его лицом в вагонную дверь.
Удивляться, однако, такому настроению не приходилось; вот уже четыре дня Римини не принимал кокаина — четыре дня наркотик был полностью исключен из его жизни. Но эти дни, наполненные заботой о близком человеке, были омрачены не только незапланированной дезинтоксикацией, возможной, пожалуй, лишь под воздействием еще более сильного наркотика, которым является любовь. Не раз и не два, возвращаясь домой с «заданий», как он мысленно называл свои поездки по просьбе Веры, он чувствовал, что в квартире что-то неуловимо изменилось. Что именно, когда и как — он сумел понять лишь несколько дней спустя. В любом случае эти изменения были незначительными, едва заметными — человек менее наблюдательный вообще приписал бы их либо воздействию сквозняка, либо собственной забывчивости. Но мало-помалу свидетельства перемен стали множиться: то телефонная книжка оказывалась не там, где он ее оставил, то ящики стола, вроде бы закрытые перед уходом, были наполовину выдвинуты, то на автоответчике не оказывалось ни единого сообщения; более того, некоторые книги, словно не желая соблюдать алфавитный порядок, стали предпринимать тайные вылазки в его отсутствие, перестраиваясь на полках книжного шкафа по своему усмотрению; в основном этой игрой увлеклись самые большие тома, которые как нельзя лучше подходят для того, чтобы хранить в них кое-какие секреты и воспоминания: салфетки из баров, записки, письма, открытки, фотографии, телефонные номера…
Вера пользовалась его отсутствием, чтобы изучить его получше, исследовать его мир. Римини даже попенял себе за собственную глупость и неспособность заранее предсказать вспышку ревности, неизбежную после его отказа съездить с Верой на Игуасу. Он попытался себе представить, что происходит в квартире в его отсутствие. Вот Вера сидит на кровати и нетерпеливо тараторит слова прощания, не забыв повторить и свои просьбы. Эту нетерпеливость Римини обычно связывал с тем чувством неудовлетворенности, которое всегда сопровождает прощание двух влюбленных людей; но едва за ним закрывается дверь, как Вера вскакивает с кровати и хватает его записную книжку, которую даже не листает, а штудирует, изучает от корки до корки, пытаясь раскопать в ней какое-нибудь имя, дату и время свидания, хоть какую-нибудь улику. Римини видел ее совсем другой, не такой, как обычно — слабой, хрупкой, потерянной, сбитой с толку бесплодностью своих поисков; сам того не ожидая, он ощутил прилив нежности к этой женщине и почувствовал себя невероятно сильным и могущественным. Вскоре после этого он предложил ей переехать к нему. Вера засияла от счастья, но тотчас же взяла себя в руки и долго, выжидательно смотрела ему в глаза, словно давая Римини опомниться и обдумать все хорошенько. Римини не струсил, и Вере пришлось тысячу раз переспросить его, уверен ли он в своем решении, правда ли это, хочет ли он этого на самом деле, продумал ли он все хорошенько, предлагает ли он ей это потому, что любит ее, или же потому… — а он отвечал: да, да, да, ни на минуту не усомнившись в правильности своего решения; Вера же, словно зачитывая официальный документ, приступила к перечислению всех сложностей, связанных с совместным существованием, — отдельно оговаривались те, избежать которых не удастся, и те, которые можно худо-бедно обойти; Римини, нежно обнимая ее, говорил, что ему нет никакого дела до всяких проблем — он заранее согласился терпеть все неудобства, которые она перечислила, а заодно и те, о которых умолчала. Вера засмеялась, и он слегка отодвинул ее от себя, чтобы полюбоваться ею в этот прекрасный момент. Вдруг, совершенно для него неожиданно, Вера вздрогнула, а на ее лице появилось испуганное выражение. Она помрачнела и разревелась — и сквозь слезы просила, чтобы Римини не отпускал ее от себя, чтобы продолжал обнимать ее. «Ничего не могу с собой поделать, — сказала она. — Когда все хорошо, мне кажется, что должно случиться что-то ужасное».
В тот вечер они поужинали в китайском ресторане, занимавшем огромное, ярко освещенное помещение, где заросли папоротника и каких-то вьющихся растений почти перекрывали проход к пустым столам, а целая армия официантов маялась от безделья, с тоской поглядывая на улицу. Впрочем, «поужинали» — громко сказано. Официанты не понимали ничего, что им говорили, и, даже когда Римини тыкал пальцем в нужную строчку меню, все равно приносили какие-то другие блюда; осмотревшись, Римини и Вера поняли, что до них никто не заходил сюда, наверное, несколько дней; сейчас же в дальнем углу зала, спиной к ним, сидел мужчина и с аппетитом поглощал содержимое своей тарелки, но было похоже на то, что он имеет к ресторану какое-то отношение и зашел сюда не случайно — в общем, спросить, съедобно ли то, что здесь подают, было решительно не у кого. Потыкав палочками в нечто склизкое, со щупальцами, залитое чуть ли не светящимся изнутри соусом, Римини и Вера сосредоточились на алкогольных напитках. Они самонадеянно решили, что таким образом сумеют поддержать свою иммунную систему в борьбе со странными на вкус и, вполне вероятно, вредоносными продуктами; им казалось, что алкоголь не только продезинфицирует подозрительную на вид и вкус еду, но и смоет неприятное впечатление, оставшееся после посещения этого ресторана. Помимо хамского отношения официантов, раздражало безвкусное оформление зала — с дурацкими драконами, портретами каких-то боксеров, бумажными ширмами, обклеенными журнальными фотографиями актеров и певцов, — а также мнительность и обидчивость их случайного сотрапезника; тот, не без оснований полагая, что смех, доносившийся из-за столика Веры и Римини, частично спровоцирован шутками именно по его адресу, неоднократно оборачивался и мрачно смотрел в их сторону страшноватыми, налитыми кровью глазами. Из ресторана Римини и Вера вышли изрядно навеселе. Вера буквально через шаг спотыкалась, и Римини приходилось обнимать ее и поддерживать. Они то и дело отдыхали, опершись о стену дома или прислонившись к ближайшему дереву, затем Римини задавал Вере несколько простых вопросов, и если получал осмысленный ответ хотя бы на один из них, то состояние Веры признавалось удовлетворительным и они вновь отправлялись в нелегкий путь по направлению к Лас-Эрас.
Они свернули на Кабельо, где им пришлось идти практически вслепую — не потому, что там было темнее, чем на других улицах, а, наоборот, потому, что им бил прямо в лицо свет особенно мощного кварцевого прожектора. Вера никак не могла согласиться с мыслью о том, что передвигаться из точки А в точку Б можно напрямую и не обсудив предварительно все возможные варианты маршрута, включая самые нелепые обходные пути; вот и сейчас она воспротивилась прямолинейному решению и потребовала дать задний ход. «Пойдем по Каннинг. Я говорю — по Каннинг!» — бормотала она. «Мы к ней подходим», — возразил Римини, взяв ее за плечи и повернув лицом в нужном направлении. «Ну что ты делаешь. У меня и так голова кружится, — запротестовала Вера. — И вообще — я устала и, наверное, останусь ночевать прямо здесь». — «Осталось всего два квартала», — ободрил ее Римини. «Вот-вот, именно здесь. По-моему, очень уютно», — не слушая его, сказала Вера, обнаружив по соседству какой-то темный угол. «Ни в коем случае, — сказал он. — Обопрись на меня, и я тебя доведу». Они переместились еще на несколько метров, а затем Вера вновь остановилась, широко раскрыв глаза, как будто вспомнив о чем-то очень важном. «Кажется, меня сейчас вырвет», — сообщила она. «Дыши глубже», — посоветовал Римини. Вера принялась дышать не глубже, но чаще; от усилия и притока кислорода у нее еще больше закружилась голова, и она вновь чуть было не упала. Римини стоило немалых усилий удержать ее в вертикальном положении. «Не закрывай глаза», — сказал он. Вера послушно выпучила глаза и моргала длинными густыми ресницами лишь тогда, когда свет прожектора становился слишком резким. Римини порылся в памяти в поисках подручных средств, помогающих сосредоточиться и настроить мозг на то, чтобы тот лучше координировал движения конечностей и заплетающегося языка. В конце концов его осенило. «Повторяй за мной, — прошептал он Вере на ухо. — Корабли лавировали, лавировали, да не вылавировали». — «Что?» — «Это скороговорка. Поможет тебе с мыслями собраться. Повторяй: корабли лавировали, лавировали, да не вылавировали». — «Что за чушь? Куда лавировали? Зачем? И что с ними стало потом, после того как они… того… не выла…» Именно эти вопросы Римини всегда хотелось задать Фриде Брайтенбах, которая использовала скороговорки в качестве лечебных мантр на своих занятиях; кстати, и про лавирующие корабли он впервые услышал от Софии, встретив ее во дворе колледжа после очередного урока у Фриды; в последний раз он вспомнил этот зубодробительный набор звуков тоже рядом с Софией — незадолго до переезда на Лас-Эрас, ближе к утру, когда пролежал всю ночь с открытыми глазами в нескольких сантиметрах от женщины, с которой окончательно решил расстаться навсегда. «Тсс, ни о чем не спрашивай. Просто повторяй за мной; корабли лавировали, лавировали, да не вылавировали», — продолжал он повторять заклинание, которое считал чудодейственным. «Нет, подожди. Я серьезно — плохо дело, — заявила Вера, выставив при этом перед собой руку, словно удерживая Римини на безопасном расстоянии от себя. — Я сейчас проблююсь. Повторяю — прямо сейчас». Они замерли на месте, как две статуи, залитые ярким безжалостным светом кварцевой лампы. В эту секунду кто-то или что-то на мгновение оказалось между ними и прожектором — это было как короткое затмение, и бальзам полумрака пролился на уставшие от пытки светом глаза Веры и Римини. Продолжалось это недолго, не больше секунды, и слепящий прожектор вновь начал истязать их, — но этой секунды оказалось достаточно для того, чтобы тошнота и головокружение отступили. Вера, собравшись с духом, отложила мысль остаться ночевать на улице и направилась в сторону дома. «Вот ведь облом вышел, — пробормотала она. — Только собрались, понимаешь ли, жить вместе, и тут я в первый же вечер того и гляди наблюю себе на ноги прямо на улице». Римини рассмеялся и посмотрел вдаль — по направлению движения; и тут его взгляд остановился на темном пятне, образовавшемся на фоне светлой пелены, — сомнений не было, впереди маячил силуэт человека. «Не припоминаю, чтобы меня когда-нибудь рвало у мужчины на глазах», — сказала Вера, жмурясь от яркого света. «Я бы воспринял это как честь», — отшутился Римини. Прикрыв глаза ладонью, как козырьком, чтобы срезать часть светового потока, он разглядел впереди силуэт приближающейся женщины. Поздно, осознал он. Не узнать этот ореол волос, напоминающих огненную корону, и тонкие, едва заметно кривоватые ноги было невозможно. София. «Я не хочу. Если меня вырвет у тебя на глазах, то мне будет так стыдно, что… что мне просто придется уйти от тебя». Вера гнула свое. Римини покрылся холодным потом. Он подумал было перейти на другую сторону улицы. Но мысль о том, что придется двигаться, шевелить ногами, куда-то идти, пугала его еще больше, чем перспектива стоять на месте и ждать. «Любимый, тебе холодно?» — услышал он у себя над ухом голос Веры. И понял, что, объятый паникой, не столько поддерживает ее, сколько душит. На мгновение ему показалось, что знакомый силуэт не становится ближе, а, наоборот, удаляется; он даже позволил себе на секунду поверить в эту иллюзию, которая, обернись она реальностью, могла бы спасти его рушащийся на глазах мир; но долго это блаженство продолжаться не могло, и Римини понял, что пульс, стучащий у него в висках, — не что иное, как последний обратный отсчет перед катастрофой, которой уже не избежать. «Любимый, любимый, — уже не он обнимал Веру, а она его, прижимая спиной к металлическим ставням на какой-то витрине, — тебе нравится, когда тебя называют любимым?» Все было потеряно. Римини начал повторять про себя не то заклинание, не то мольбу, не то молитву — монотонно, как научили его Фрида и София, и звук внутри его по мере приближения силуэта разрастался, ширился, переходя в отчаянный плач, и Римини готов был упасть на колени, воздев судорожно сцепленные руки: прости, прости меня, прости мне мою жизнь, умоляю тебя, прости. Каждое слово было как песчинка в песочных часах: три секунды, две, одна — все. Наконец он увидел ее не против света, а чуть сбоку — под этим углом огненный ореол уже не мешал ему ее рассмотреть; в пончо, накинутом на плечи, она подошла к ним почти вплотную. «Любимый. Тебя когда-нибудь называли любимым?» — повторяла понравившееся ей слово Вера; при этом она откинула голову назад, мечтательно зажмурила глаза и стала ощупывать жадными, бесстыжими пальцами искаженное от ужаса лицо Римини. София поравнялась с ними — от спины Веры ее отделяли какие-то полметра; на Римини она даже не посмотрела — ее оценивающий взгляд скользнул по Вериной фигуре, с головы до пят, так быстро, что Софии даже не пришлось замедлять шаг, проходя мимо влюбленной парочки, — она лишь подняла руку, затянутую в перчатку, и, невидимая для Веры, едва ощутимо погладила Римини по предплечью; они, словно два разведчика в логове врага, безмолвно обменялись паролем, и все произошло так стремительно, так тихо, незаметно и бескровно, что Римини оглянулся и посмотрел вслед Софии через плечо, убедиться, что все это ему не почудилось.