Шрифт:
София оказалась права: никто их воссоединению особенно не удивился. Никто, начиная с самого Римини. Если в то утро, когда он, выйдя из комиссариата, увидел Софию на противоположной стороне улицы, тень удивления у него еще мелькнула, то буквально спустя полминуты, когда, отстранив адвоката, София бросилась обнимать его, происходящее уже казалось Римини совершенно естественным. В свою новую жизнь он вошел спокойно, с бесстрастной кротостью сироты, который почувствовал, что в этом доме его не обидят. Приняли его действительно гостеприимно и радушно; его некрасивые поступки не были забыты, но квалифицировались как ошибки молодости — пусть и серьезные, но совершенные исключительно по недомыслию и, как показало развитие событий, в конечном итоге не приведшие ни к каким катастрофам. Ну а кроме того — здесь, в доме Софии, все было таким знакомым… До этого Римини не доводилось здесь бывать, но, едва переступив порог, он почувствовал себя дома; он, наверное, с закрытыми глазами нашел бы все, что ему было нужно, и именно там, где он ожидал. В первую очередь атмосферу узнаваемости создавал запах — запах старого, выдержанного дерева; София всегда считала, что может сосуществовать лишь с мореным дубом. Верная и другому своему принципу — дорожить всеми окружающими мелочами, — она за все это время не выбросила ничего, буквально ни одной вещи. Римини был потрясен этим всепоглощающим дежавю и без труда вспомнил как безделушки, украшавшие интерьер, так и старую, такую знакомую ему мебель: обеденный стол, стулья, книжный шкаф и плетеные кресла — все это Софии досталось от бабушки Римини: она в свое время настояла на том, что Римини эти вещи нужны как никому другому, просто он этого пока что не понимает. Узнал он и белый мохнатый ковер, распростертый на полу этаким белым медведем, и старый столик на колесиках, изначально предназначенный для перевозки бутылок с вином (который София, как и раньше, использовала в качестве подставки для телефона), и лампы с абажурами из искусственного пергамента, и пледы — один был наброшен на спинку кресла в гостиной, другой использовался в качестве покрывала на кровать в спальне; пробковые подставки под стаканы, салфетки с цветочками и птичками на кухонном столе, ламповый радиоприемник, который каким-то чудом по-прежнему был в рабочем состоянии… Все эти предметы, которые он в свое время с такой легкостью забыл, теперь вновь радушно приняли его, ни в чем не упрекнув и не выставив никаких условий. Когда же София распахнула перед Римини дверцы всех шкафов — демонстрируя тем самым, что он может пользоваться ими по своему усмотрению, — в нос ему ударил все тот же запах лаванды, мешочки с которой лежали на полках с бельем, были подвешены к плечикам с верхней одеждой и, как и всегда, вываливались на пол при открывании ящиков и дверец. Долго обустраиваться и раскладывать вещи Римини не пришлось: во-первых, за последние годы он много одежды не накопил, а во-вторых — кое-что из того, что он все-таки перетащил в квартиру Софии, она сама безжалостно определила в пакет, который надлежало передать в организацию помощи бездомным. Дело было не в состоянии этих вещей, а в том, что часть из них была на Римини, когда его выпустили из полиции, а часть он носил в своей жизни без Софии; София же полагала, что вещи вбирают в себя ауру места и хранят память об обстоятельствах. В шкафах с вещами Софии Римини не обнаружил никаких следов перемен — не только со времен их расставания, но и с первых лет совместной жизни: все вещи до единой были ему знакомы. В общем, он мог быть спокоен: возвращался он не в дом, не к женщине, не к любви — его возвращение было возвращением в музей. Никто и ничто — ни женщина, ни любовь, ни дом, ни даже воспоминания о прошлом — не способно долго сопротивляться натиску времени; этот натиск может выдержать лишь музей. Здесь он родился, рос, взрослел, отсюда его похитили — сюда он теперь мог вернуться и без труда освоиться на этом новом старом месте. Как люди поддерживают в неизменном состоянии святилища, те места, где когда-то случилось чудо, — так же София оберегала то место, где она могла ждать и надеяться. Эта надежда со временем переросла в уверенность — и Римини действительно вернулся и занял положенное ему место в музее своего имени.
Он позвонил отцу. Известие о его возвращении к Софии, похоже, того не только не удивило, но и немало порадовало; все это выглядело так, словно у отца были свои шкурные интересы в этом музее и возвращение в экспозицию главного экспоната означало для него конец долгого периода метаний, неуверенности и раздумий над тем, как именно следует изменить концепцию этого учреждения культуры. Вскоре после этого София призналась Римини в том, о чем он и без нее давно догадывался: она, оказывается, поддерживала с его отцом довольно тесные отношения все эти годы. Получив подтверждение своим подозрениям, Римини на мгновение почувствовал себя обманутым и едва ли не преданным: оказывается, ни добровольная ссылка отца в Монтевидео, ни дурацкая беспорядочная жизнь Софии, ни даже проблемы самого Римини — ничто не могло помешать этим двоим самым близким ему людям преспокойно общаться друг с другом у него за спиной. Вообще выходило занятно: когда-то он, Римини, сравнивал разрыв с Софией ни много ни мало с катастрофой планетарного масштаба, с уничтожением целого мира; при этом ему казалось невозможным, чтобы они воссоединились и уж тем более чтобы к ним присоединились другие люди, вовлеченные в их общую орбиту, — отец Римини, Виктор и некоторые другие; выяснилось же, что осколки некоторое время совершали свободный полет в космосе, а затем вновь воссоединились, и только Римини оставался отделенным от них. Утешало его в этой ситуации лишь одно: вне этого старого мира он продержался достаточно долго для того, чтобы как у него самого, так и у его близких зажили все шрамы, нанесенные взрывом, который он устроил.
Он прекрасно отдавал себе отчет в том, что его возвращение вовсе не было похоже на возвращение Одиссея, одержавшего победу над Циклопом и устоявшего перед пением сирен. Он был из тех слабых созданий, что, усталые, измученные болезнями и алкоголем, приползают к порогу отчего дома — и терпеливая семья вновь и вновь принимает их и помогает выкарабкаться из пропасти, в которую они угодили по собственной вине. В его возвращении не было никакой эпичности, никакой торжественности; не было оно ни свидетельством его поражения, ни его местью. Несколько разочарованный в первые дни, Римини вскоре осознал, что в обыкновенности и заурядности его возвращения есть одна весьма приятная особенность: этому возвращению не удивлялся действительно никто. Всеобщее спокойствие и безразличие были для Римини целебным бальзамом и обезболивающим средством, облегчившим его переход из одной жизни в другую.
Совершенно неожиданным утешением для Римини стало любопытство — да-да, любопытство, пусть и не удивление, не потрясение, — которого не испытали ни его отец, ни Виктор, ни, уж конечно, София; неподдельный, искренний интерес к его персоне проявили никогда раньше не видевшие его лично, лишь слышавшие о нем от Софии ее соратницы по «Адели Г.». Впервые он встретился с ними в помещении, которое они арендовали под свой бар и где вовсю шел ремонт. За исключением каменщика и газовщика, для которых женщина-архитектор и дизайнер интерьера не смогла подобрать замену женского пола (хотя нашла малярш, плотницу и женщину-электрика), Римини оказался едва ли не первым мужчиной, переступившим порог этого заведения. Одного этого было достаточно, чтобы заинтересовать собравшихся дам. Подогревали их интерес и многочисленные рассказы Софии о ее ненаглядном Римини. Едва ли его появление в этой компании можно было назвать триумфальным: едва переступив порог, он споткнулся обо что-то и чуть было не рухнул прямо на здоровенное стекло, которое в этот момент две женщины несли мимо двери. Если бы не София, он точно разбил бы стекло вдребезги, наверняка поранился бы сам и поранил окружающих. Такое появление в любой другой ситуации вызвало бы смех всех присутствующих; но в данном случае комизм был сглажен любопытством, которое к персоне Римини испытывали, как было сказано, подруги Софии. Это потом они привыкли к нему — когда он стал появляться в «Адели», помогал им ходить по магазинам, а во время заседаний, которые София каждые две недели устраивала у себя дома, выполнял роль официанта, подающего дамам кофе, и секретаря, ведущего протокол собрания. Сейчас же они во все глаза уставились на него. Сколько их было — восемь, десять, двенадцать? Это так и осталось для Римини загадкой; более того, он так и не выучил имен большинства из них; собирались они обычно в разном составе, а лица, когда собрания были многолюдными, Римини вообще различал плохо. В первый вечер, когда София изящной шуткой сняла напряжение, повисшее в баре после неловкого появления Римини, ему пришлось перецеловаться и перезнакомиться примерно с полудюжиной женщин, которые выстроились полукругом и беззастенчиво его рассматривали. Когда с формальностями было покончено, Римини, чуть смущенный, встал в центр этого полукруга и сложил руки чуть ниже живота — словно он был голым и должен был прикрывать член ладонями. Так он и стоял в окружении молча рассматривавших и оценивавших его женщин, под аккомпанемент дрели, грохотавшей в кухне. В итоге, как ему показалось, его признали.
Не только признали, но и приняли за своего — к немалому удивлению его самого. В первый же день, как только процедура знакомства была завершена, Римини предложили чувствовать себя как дома и располагаться поудобнее; это было весьма нелегко, учитывая, например, что единственный не покрытый свежей краской стул в помещении в тот момент выполнял роль стремянки, стоя на которой женщина в комбинезоне сосредоточенно скручивала и заматывала изолентой провода под потолком. Так или иначе — Римини действительно немало удивился тому, как его приняли в «Адели Г.». Он знал об этом обществе, а также об обществе «Женщин, которые любят слишком сильно», в работе которого София принимала участие уже больше двух лет. Работа в этом проекте заменила ей бесчисленные семинары, лаборатории и мастер-классы, на которые она потратила большую часть последних двадцати лет своей жизни, — и София была этим счастлива. Впрочем, вот, пожалуй, и все, что было известно Римини; София боялась утомить его разговорами о новом проекте, а он, в свою очередь, опасался показаться навязчивым и, чтобы София не подумала, что он лезет не в свое дело, предпочитал ждать, пока она сама посвятит его в подробности; впрочем, сам себе он признался в том, что не может не испытывать беспокойства по поводу увлеченности Софией чем бы то ни было, что носит имя Адели Гюго. Когда София похвасталась ему проектом логотипа — вписанные в сердечко начальные буквы тех слов, которые составляли название (ну разве не прелесть!), — ему, по правде говоря, стало не по себе. Тем не менее прием, оказанный Римини, окончательно сбил его с толку: вместо шумной и бестолковой компании восторженных дамочек он оказался в обществе спокойных, воспитанных, элегантных и исполненных достоинства женщин. Ощущение было такое, что говорить в полный голос, а уж тем более повышать его здесь считалось дурным тоном. Удивило его и то, как эти женщины двигаются и работают: они явно не привыкли делать ремонт своими руками, но все их движения были плавными, спокойными, не суетливыми — это заменяло им отсутствие опыта; Римини почти не видел, чтобы кто-то из них споткнулся, выронил какой-то предмет из рук, сделал что-то не так или не там. У него возникло чувство, что он присутствует на какой-то хореографической постановке — так плавно и изящно выполняла свое дело каждая из них. Присмотревшись, Римини понял, что все это происходит не само собой: эти женщины трудились постоянно — не только здесь, в не отремонтированном помещении будущего бара, но и дома, на улице, везде. Двадцать четыре часа в сутки. Они работали над собой. Это создание своего внутреннего образа и модели поведения, включающей и определенную манеру держаться на людях, занимало все их время, все душевные силы. Работа эта не была бессмысленной: женщины явно смогли достичь высокой степени гармонии в отношениях с окружающим миром, а также между своими телами и пространством, в котором они двигались. Называться подлинным совершенством (и действительно быть им) каждой из них мешало одно — накопившаяся усталость. Плавность и неспешность движений, неторопливость речи эту усталость отчасти маскировали, но не могли скрыть ее в полной мере. Дело было не в том, насколько удачным или неудачным был макияж каждой из них — красились они по большей части со вкусом и не слишком ярко; не столь важно было и то, насколько хорошо они сохранились к своему возрасту. Речь шла о другом. Сколько бы лет ни было каждой из них по документам — тридцать ли, сорок ли, пятьдесят, — за спиной любой из женщин, собиравшихся в «Адели Г.», стояли века и тысячелетия, то есть такой возраст, такой временной промежуток, который недоступен пониманию обычного человека и которым могут похвастать лишь те, о ком принято говорить: эта женщина многое повидала на своем веку.
В тот день одна из них привлекла внимание Римини больше, чем остальные. В отличие от своих подруг, неподвижно стоявших полукругом и рассматривавших Римини, она шагнула ему навстречу и приветливо протянула ему руку. Как-то так получилось, что из дежурного чмоканья в щеку, которое Римини пришлось повторить в тот день еще шесть раз, их приветственный поцелуй превратился в нечто большее: чуть дольше, чем нужно, он смотрел в ее светло-серые глаза, чуть дольше задержал ее руку в своей. Такие вольности допустимы при встрече двух друзей или хотя бы знакомых, но могут быть с полным правом названы излишними, если людей только-только представили. При этом у Римини ни на миг не возникло ощущения, что происходит что-то не то. «Господи, ну и досталось же тебе», — прошептала женщина ему на ухо, когда они склонились друг к другу, чтобы поцеловаться. И вновь он не почувствовал никакой неловкости, разве что чуть застеснялся, понимая, что, наверное, должен что-то сказать в ответ, причем что-то личное и теплое, а не дежурные слова приветствия. Вдруг до его слуха донесся голос Софии: «Вот видишь, Исабель, что я тебе говорила! Он уже что-то вспоминает, подожди, не признавайся. Он сам все вспомнит». Исабель, мысленно повторил Римини. Времени подумать у него не было, потому что нужно было знакомиться с очередной подругой Софии; тем не менее имя, которое он только что услышал, не давало ему покоя. А еще — бледная, почти белая кожа, полуопущенные веки, светло-серые, словно прозрачные, глаза… Небольшое мысленное усилие — и Римини, попытавшись представить, как могла выглядеть Исабель полтора десятка лет назад, узнал ее: на память тут же пришли длинная вышитая индийская рубашка, и черные гетры, и царственная осанка, и прекрасная фигура, которую, кстати, этой женщине удалось сохранить лучше, чем лицо, несколько постаревшее. Дальше Римини уже не составило труда мысленно перенестись в гостиную небольшой квартирки на улице Видт. Исабель сидела на уголке дивана, на коленях у нее была тарелка с яблочным штруделем — она кормила им с ложечки Фриду Брайтенбах, которая себя плохо чувствовала. Еще мгновение, и лица всех собравшихся женщин вдруг показались ему такими же знакомыми — словно актеры, стоявшие на сцене, в полумраке, у самых декораций, сделали шаг вперед и оказались в пятне света, которое отбрасывает мощный софит. Чьи-то имена сами возникали в его памяти, и это было похоже на то, как раскрываются бутоны каких-то изнеженных цветков, — Милагрос, Росио, Мерседес. Римини казалось, что он всех их помнит с тарелочками со штруделем на коленях или же — на лестничной площадке, на кухне, в коридоре; они всегда шушукались о своей неустроенной личной жизни. Жертвы любви, называла этих женщин Фрида; это обращение она использовала в открытую, и в нем при некотором желании можно было не замечать издевки и иронии, которые она в него вкладывала. Но когда посиделки подходили к концу и в квартире оставались лишь приближенные — София в первую очередь, а вместе с ней и Римини, — Фрида Брайтенбах начинала упражняться в красноречии в полную силу. Маленькая компания собиралась на кухне, где допивала и доедала то, что осталось от общего банкета, и Фрида начинала выдавать характеристики отсутствующим ученицам — самыми мягкими из них были «жертвенные овечки», «вдовушки по призванию» и «сама виновата, что поматросил и бросил». Римини был уверен в том, что за глаза любой из присутствовавших при этих разглагольствованиях Фриды получил бы не менее унизительную характеристику, особенно если бы речь зашла о его личной жизни. Сам он относился к этим несчастным женщинам с симпатией и искренним сочувствием; ему бывало очень неловко, когда он, заходя неожиданно на кухню, чтобы поставить под раковину очередную порцию опустошенных гостями бутылок, или проходя по коридору в уборную, натыкался на этих Милагрос, Росио, Мерседес, обсуждавших, как с кем-нибудь из них опять расстались, как кто-то почему-то не подходит к телефону, как кто-то кого-то предал, кто-то кому-то изменил и как закончился, толком не начавшись, очередной обреченный на провал роман. Девушки сразу замолкали и выразительно смотрели на Римини, явно давая ему понять, что он здесь лишний; судя по всему, они видели в нем не столько нежелательного свидетеля или самозванца, влезшего без спроса в чужой разговор, сколько потенциального доносчика, который мог бы выдать их с головой.
Против ожидания, те же самые женщины, только немного постаревшие, приняли его с распростертыми объятиями, позволив присутствовать при самых деликатных разговорах и обсуждении самых важных вопросов. Некоторое время спустя Римини понял, в чем была причина такого радушия: его появление, его возвращение к Софии стало для всех ее подруг, которых в обывательском мире принято называть неудачницами в личной жизни, доказательством их правоты; счастье оказалось возможным не только в мечтах, но и наяву. Какие бы трудности ни пришлось пережить Софии, теперь она была счастлива, причем с человеком, которого любила всю жизнь. Этого ее соратницам по проекту «Адель Г.» было достаточно для того, чтобы Римини стал их общим талисманом и своего рода магическим артефактом, от которого любая из них могла набраться сил, чтобы дождаться наконец и своего счастья. Эти женщины никак не могли понять, что слишком сильная любовь не может быть счастливой; они отказывались верить в это, отказывались усмирять свои чувства, когда жизнь сводила их с очередным «принцем»; они любили слишком сильно и не могли поверить в то, что можно любить иначе.
И вот теперь у них наконец появилась возможность получить все, что они заслужили. Это «все» включало в себя безбрежную любовь, мучения, переживания и, наконец, — счастье. София, по праву той, на чью долю счастье уже выпало, объявила об этом вслух на одном из первых собраний клуба после возвращения Римини. Они и сами не могли поверить в то, что произошло: оказывается, можно было получить все, не поступившись ничем. Это наполняло соратниц Софии гордостью и надеждой. Они старались не замечать — а София деликатно не заостряла на этом их внимание, — что она сама никогда не получала обидных характеристик от Фриды, по крайней мере в отношении ее личной жизни, просто потому, что у нее — единственной из всех учениц школы Брайтенбах — личная жизнь была нормальной, спокойной и устоявшейся с ранней юности. Проблемы с Римини у них начались, когда мнение Фриды Брайтенбах интересовало Софию уже гораздо меньше. И все же — со всеми оговорками и поправками — возвращение Римини стало для всех членов кружка имени Адели Г. большим праздником — и одновременно, быть может, сослужило женщинам, которые любят слишком сильно, недобрую службу: каждая из них, воспылав надеждой, поверила в то, что бьющая через край любовь имеет право на существование и рано или поздно будет вознаграждена.