Шрифт:
«Как-нибудь в другой раз. Сегодня у меня нет времени», — упрямо, как мальчишка, повторил Римини, уверенный в том, что не выживет и захлебнется, если нырнет сейчас в этот океан бесстыжих фотокарточек. «Хорошо. Только давай надолго не откладывать», — сказала ему София. «Ладно», — сказал он, надевая куртку и ловя себя на том, что мысленно подсчитывает, сколько шагов отделяет его от двери. «Позвонишь мне, хорошо?» — сказала София, направляя его руку, которая упорно попадала не в тот рукав. «Да-да, конечно». Но София уже была рядом и уже гладила его пальцами по щеке. Она явно вознамерилась устроить Римини прощание, достойное по эмоциональному накалу двенадцати лет, прожитых не просто вместе, а во взаимной любви. Раздался звонок в дверь. Римини быстро поцеловал Софию — у него были долгие годы на то, чтобы отточить этот беспечный, ни к чему не обязывающий знак внимания, — а она, надеясь задержать это мгновение, вытянула губы, когда он уже отвел голову назад. Задержав его руку, София умоляющим голосом произнесла: «Ты ведь мне позвонишь?» — «Ну конечно», — сказал Римини, открыл дверь и вышел из квартиры. Дверь за ним уже не закрывалась: на пороге стояли грузчики, как всегда потные и тяжело дышащие еще до начала работы.
Римини нырнул в первое же попавшееся такси, которым оказался древний, прокоптивший все вокруг себя «Додж-1500», и, не называя водителю точного адреса, лишь выразительно бросил: «В центр», давая понять, что главное сейчас — оказаться как можно дальше отсюда, и при этом как можно быстрее. Он прекрасно знал, что только что совершил большую ошибку: когда так неосмотрительно поступает герой фильма, даже не у самого впечатлительного зрителя мурашки бегут по коже, а соверши подобную глупость кто-нибудь из персонажей кукольного театра, зал тотчас же наполнится испуганными криками маленьких зрителей. Римини не был циником, а сейчас ему и вовсе было не до того, чтобы демонстрировать якобы присущие ему хладнокровие и безразличие, — он прекрасно понимал, что, отказавшись сейчас задержаться и разобраться с фотографиями, он проявил никак не трезвый расчет, а слабость и готовность подчиняться своим эмоциональным порывам. Он не покинул поле боя, а бежал с него. Дезертировал. Есть люди, которые бегут от вулкана, спасаются бегством от землетрясения, от эпидемии смертельной болезни. Римини же трусливо и безрассудно, бестолково и даже смешно — бежал от обыкновеннейшего, банального раздела имущества при разводе. Он все понимал, но его бросало в дрожь при мысли о том, как они с Софией сядут на пол и, склонившись над коробкой с фотографиями, станут эксгумировать мгновения прошлого, которые она, естественно, будет помнить так же хорошо, как хорошо он успел их забыть. Эта милейшая композиция под названием «интеллигентный развод» приводила Римини в ужас; он бежал от нависшей над ним угрозы хотя бы потому, что ничто из этой груды старых снимков уже не принадлежало ему, ничто не могло доказать, что та, прошлая, жизнь существовала на самом деле и что он действительно был счастлив в те годы. Другое дело — сентиментальные воспоминания, которые непременно бы обрушились на него при просмотре этих снимков и которые Римини просто физически был не в состоянии выносить.
И все же это была серьезная ошибка. Сумей тогда Римини увидеть все последствия этого опрометчивого шага, он тотчас же выпрыгнул бы из такси прямо на ходу и бегом вернулся бы туда, в квартиру, где грузчики уже отбивали стены и двери углами выносимых шкафов. Он бы согласился на грусть, на печаль, на сладость, на последние вспышки нежности, на стерильную близость этого похоронного ритуала и, быть может, даже на то, что вполне могло за ним последовать, — утешение, сочувствие, ласка, такая знакомая дрожь, чуть вспухшие губы, слезы — все то, что обычно заканчивается яркой вспышкой горькой страсти на знакомых простынях и подушках: одежда беспорядочно разбросана по комнате, фотографии валяются по полу, не одна, так другая обязательно прилипнет к бедру или ягодице, а часть фотографий шуршит под телами, бросившимися друг другу навстречу, как сухие опавшие листья. Нет, раздел мебели — это вовсе не главная проблема при разводе. Какой бы эмоциональной значимости ни были все эти вещи, их все же можно использовать по прямому назначению, что позволяет им пережить любые катастрофы в жизни владельцев — более того, они могут даже начать новое существование в новых условиях и наполниться новым эмоциональным смыслом. Другое дело фотографии. Как и большинство пустячков и безделушек, которые годами копятся в каждой семье и вроде бы исполнены глубокого символического значения, они теряют всякий смысл, как только исчезает контекст их существования. Они становятся в буквальном смысле ни на что не годны — в новых условиях у них нет будущего. Их ждет невеселая участь. Вариантов может быть два: уничтожение — Римини, было дело, подумывал об этом, но, представив себя торжественно сжигающим где-нибудь на костре за городом здоровенную коробку с семейными фотографиями, решил, что ему как-то не к лицу образ этакого Атиллы супружеской жизни; второй вариант — в общем-то ничем не лучше первого — это раздел. Ошибка Римини состояла в том, что он не решился ни на один из них, ограничившись отказом принимать участие в судьбе этого наследия. Фотографии так и остались лежать в коробке — ни дать ни взять запрещенные амулеты: когда ими долго не пользуются, они начинают накапливать энергию и наполняются новыми смыслами.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Мир сверкал и переливался всеми цветами радуги, как будто подсвеченный изнутри пылающим пожаром. Римини, уставший, но счастливый, осваивал этот новый мир с жадностью иностранца, приземлившегося наконец, после долгого перелета, в незнакомом городе, в котором давно хотел побывать. Он был настолько поглощен процессом встраивания, вживания в этот новый, яркий мир, что ни сил, ни времени, ни желания на то, чтобы расстраиваться по поводу утраченного прошлого, у него уже не оставалось. О Софии он не думал. Порой, возвращаясь домой часа в два-три ночи, он просто падал на кровать, и вдруг ему приходило в голову, что за весь прошедший день он ни разу не вспомнил ни о Софии, ни о том, что могло быть как-то с нею связано. В эти минуты, когда ему казалось, что образ Софии выкорчевали из его памяти с корнем, Римини и сам с трудом себе верил. Ему оставалось лишь принять объяснение, которое он сам придумал: кто-то — не то новейшая машина, не то какой-то ученый безумец — сумел промыть ему мозг, да так хитро и избирательно, что не затронул никаких других функций. Впрочем, ему достаточно было заглянуть внутрь себя и увидеть, что о Софии он больше не вспоминает, чтобы вновь начать думать о ней, и следующие полчаса — последние полчаса перед сном, которые Римини проводил в постели, даже не раздеваясь, — он посвящал тому, чтобы побороть нежелательные последствия этого бестактного вторжения. Как заключенный, надеющийся на досрочное освобождение за примерное поведение и добровольные работы, Римини перебирал в памяти воспоминания, выстраивал какие-то логические рассуждения и разыгрывал придуманные им же самим сценки, главным действующим лицом в которых выступала София; при этом он все время пытался представить, как он отреагировал бы на эти мысли и воспоминания, приди они к нему непроизвольно, а не в ходе этой принудительной психотерапии. И вот каждую ночь, не то наяву, не то во сне, Римини грустил, боялся, страдал и раскаивался. Он ненавидел свое прошлое и в то же время был неразрывно связан с ним. Как верующий перед сном читает последнюю вечернюю молитву, так Римини каждую ночь отдавал последнюю дань безвозвратно ушедшей любви. Через некоторое время он чаще всего вновь просыпался и подходил к окну; свежий, уже предрассветный ветерок ласкал ему щеки, и Римини смотрел в предрассветное небо, не видя за крышами домов красноватой полоски над горизонтом, предвещавшей наступление очередного жаркого дня. Все его тело слегка вздрагивало. Точно так же он вздрагивал от почти болезненного наслаждения, когда, снимая одежду, прикасался к своему телу кончиками пальцев. Он снова ложился в постель и, приятно растревоженный путавшимися в ногах прохладными простынями, начинал мастурбировать — чем и занимался почти во сне, неспешно, долго, словно не понимая, что и зачем он делает.
Через несколько дней после переезда ему позвонила София. Старательно стерев, словно сточив напильником, в своем голосе все шероховатости, которые могли быть восприняты как упрек, она поинтересовалась, не звонил ли он ей. Дело в том, что у меня сломался автоответчик, пояснила она, вот я и подумала, что ты, может быть, звонил, наговорил мне что-то и думаешь, что я прослушала сообщение, но никак не реагирую. Вот я и решила… Римини подумал было о том, чтобы воспользоваться ситуацией и соврать в ответ на эту бесхитростную уловку. Нет, сказал он, я тебе не звонил. Разговор на некоторое время прервался. «Разве мы не договаривались?» — сказала наконец София. «Да, договаривались», — сказал он и, помолчав, извинился. Затем он пожаловался на занятость и, чтобы сделать Софии приятное, даже рассказал — довольно подробно, — чем именно ему пришлось заниматься в эти дни. София оживилась и поинтересовалась, как он обставил квартиру. Она прекрасно помнила как список мебели, увезенной в новое жилище Римини, так и планировку его жилища. Даже не имея возможности увидеть, что и как расставил Римини в своем новом доме, она дала ему несколько советов, в разумности и точности которых сомневаться, как и следовало ожидать, не приходилось. Разговор шел как бы в двух параллельных плоскостях: на первый план были выдвинуты сугубо технические детали, проблемы и решения, а также бытовая и пока что несколько анекдотическая сторона их новой жизни (само выражение «новая жизнь» употребляла только София и только по отношению Римини); на заднем же плане, словно далекий прибой, звучал гул вспыхивающих и гаснущих эмоций и обновленных расставанием ощущений. «Ну а ты как? Квартиру сняла?» — спросил Римини, который всячески старался не выходить из плоскости бытовых мелочей. Нет, София, оказывается, даже перестала подыскивать себе новое жилье. Да и потом — где бы она нашла себе квартиру более уютную, чем ту, в которой жила сейчас? «Ну да, — сказал Римини. — Просто ты говорила…» — «Да, говорила, — отвечала она, и в ее голосе слышался намек на близкий переход от уныния к злости. — В конце концов, это мой дом, и мне всегда нравилось жить здесь. С какой стати мне отсюда уезжать? Меня что, кто-то выгоняет?» — «Не знаю. Я думал, ты тоже захочешь что-то изменить…» — «Я ничего не хочу менять. Перемен в моей жизни и без того хватает. Сам знаешь каких. Что-то должно оставаться неизменным. Да, может быть, мне здесь и тяжело. Ну и что. В конце концов, в этой тяжести виновата я сама. Понимаешь, это я, я и ты — мы вместе с тобой сделали нашу жизнь сложной. Но это же не повод для того, чтобы уезжать из любимой квартиры!» Вести разговор на ничего не значащие темы сложно: пустяков обычно надолго не хватает. Ближайший супермаркет, бары в окрестностях нового дома, станция метро, хромой консьерж, дети-близняшки у соседей, приемщица в автоматической прачечной, вечно с книгой в руках, — Римини старательно выискивал и дотошно передавал Софии эти маленькие забавные подробности. Он делал это так самозабвенно, словно сам факт их существования доказывал, что все идет нормально, что ничто не кончилось. И все же был в этих мелочах какой-то изъян, что-то эфемерное, малоубедительное и несерьезное. Впрочем, быть может, дело было не в них, а в Софии — в той химической реакции, которая возникала при соприкосновении всей этой шелухи с потребностью в глубоком осмыслении происходящего, которую София со свойственным ей упорством демонстрировала Римини: было похоже, что, с ее точки зрения, все, что не отвечает некоему критерию философской глубины, — это предательство накопленного жизненного опыта. Римини так и видел, как все его новости одна за другой проносятся по ночному небу, дают на мгновение яркую вспышку взаимного интереса и вновь гаснут в густой и душной темноте. Когда София входила в раж и стремилась утвердить торжество глобального и существенного над мелочным и анекдотичным («Мы должны научиться жить с тем, какими мы были, понимаешь, Римини? Это и есть главный урок, который мы можем почерпнуть из нашей любви»), у Римини возникало настойчивое желание немедленно повесить трубку. Они поговорили еще немного — до тех пор, пока каждое произнесенное слово не превратилось в островок речи посреди бескрайнего океана тишины и хрипов на телефонной линии, и Римини, не в силах больше выносить эту пытку, решил положить конец разговору, предложив Софии в качестве оправдания первое, что пришло в голову: «Извини, в дверь звонят». — «Интересно, а я и не слышала. Ты откуда со мной говоришь?» — «Из спальни». Вновь долгая тишина в трубке. Затем — чуть дрогнувший голос Софии: «Девушка?» — «Не уверен, — сказал Римини со смехом, — не думаю». — «Позвонишь мне?» — «Да, обязательно. Я, кстати, на следующей неделе…» — «Не забудь, ты мне кое-что должен». — «Я тебе должен?» — «Даже не мне, а нам. Фотографии. Ты ведь их и себе должен. Я вчера их, кстати, перебирала. Знаешь, их, наверное, тысяча, если не полторы».
Римини не сдержал обещания, и через неделю София снова перезвонила. Судя по голосу, жизнью она была довольна — а повод для звонка был подходящий: она уезжала на две недели в Чили ассистировать своей преподавательнице Фриде Брайтенбах, которая должна была провести семинар для артистов с проблемами опорно-двигательного аппарата. По поводу билетов София и Фрида позвонили отцу Римини. «Это ведь ничего, правда? — поинтересовалась София заговорщицким тоном. — Нет, мы, конечно, в разводе, но я по-прежнему считаю, что лучшего свекра в мире просто быть не может». Римини давно не слышал в голосе Софии такого счастья и умиротворения. Он даже подумал, что, увидев ее в таком расположении духа, того и гляди заново влюбился бы в свою бывшую супругу. Он предложил Софии встретиться после ее возвращения: ему казалось, что впечатления от поездки не позволят Софии свести разговор ко всякого рода сентиментальным признаниям. «Отлично, согласна, — сказала она, — заодно и посмотрим, как ты устроился на новом месте». — «Ничего принципиально нового ты там не увидишь, — возразил Римини. — Давай лучше в баре на углу Каннинг и Кабельо». «Это тот, с хромированными столиками?» — «Да». — «Терпеть не могу хром. Или ты что, уже забыл? Предлагаю другой — помнишь тот, сплошь в дереве, на углу Паунеро и Сервиньо». Римини согласился, хотя незадолго до этого пару раз проходил мимо предложенного ею бара по дороге домой и из открытой двери ему в нос неизменно била волна странного и не слишком приятного запаха — смеси лежалого сыра и какого-то едкого дезинфицирующего средства.
Пару дней спустя он проснулся с убеждением, что настало время совершить еще один решительный шаг — подстричься. Речь шла не просто о том, чтобы заглянуть в парикмахерскую, а о том, чтобы радикально изменить прическу — оставить на голове лишь что-то вроде ежика после того, как он пятнадцать лет проходил с длинными волосами. Да, волосы должны быть длинными — это сумел внушить ему отец, которого вдохновляла эпоха шестидесятых с ее подобием свободы и либерализма. Сам он ввиду преждевременного облысения не успел продемонстрировать окружающим на собственном примере этот атрибут истинного вольнодумца. София приняла это правило на ура, и Римини как-то даже не приходило в голову, что волосы на его голове могут быть и не такими длинными. На этот раз он весь день провел в размышлениях над тем, удастся ли ему настоять на своем, если он сначала объявит отцу и Софии о своем решении. Представив себе неизбежный скандал, он усомнился в том, что сумеет выдержать этот натиск, и почувствовал себя жалким и ничтожным. Толком не зная, что и кому он хочет доказать, он как в бреду вышел из дома и завернул в маленькую парикмахерскую, находившуюся в ближайшей к его квартире на Лас-Эрас торговой галерее. Проходя мимо этого заведения по дороге домой, он всякий раз ловил себя на мысли о том, что бывают же, оказываются, идиоты, которые могут рискнуть собственной головой, сунувшись сюда подстричься. Оглядевшись, он сел в кресло — единственное, которое не изображало из себя самолетик, пирогу или слоника, — и посмотрел на свою физиономию в зеркало. На фоне веселеньких переводных картинок он выглядел особенно испуганным. Когда же за его плечом появился парикмахер, выразительно пощелкивающий ножницами с розовыми колечками у самой его головы, Римини смог произнести лишь два слова: «Покороче, пожалуйста». Следующие полчаса Римини провел, потея под огромным квадратным слюнявчиком, удушающе жаркими светильниками, висевшими над креслом, и — горько раскаиваясь в своем решении. То и дело бросая взгляд на стеклянную перегородку, отделявшую его от внешнего мира, он с удивлением замечал лица людей, которые замедляли шаг, чтобы посмотреть на него — с не меньшим удивлением. Впрочем, он и сам не верил, что после того, как он очутился здесь, в этом пыточном кресле, в лапах щелкающего ножницами палача, речь которого была пересыпана уменьшительно-ласкательными словечками, — тот, большой, мир останется прежним. Ну не могут все эти люди жить, как жили, после того, как над ним надругались в этом сомнительном заведении. Одна из изумленных физиономий была особенно внимательной; через пару секунд до Римини дошло: да это же Виктор. Сквозь завесу тумана из талька Римини дал ему знак подождать снаружи — по всей видимости, ему казалось, что за порогом парикмахерской встреча с приятелем будет для него менее унизительной, чем внутри. Отказавшись смотреть на свой затылок во второе зеркало и воздержавшись от протянутых ему карамелек, он поспешно заплатил и стремительно вышел из парикмахерской, решив, что в ближайшие же часы необходимо исправить последствия этого зверства. «Ну и ну, — сказал Виктор, прежде чем Римини успел известить его о своих ближайших планах. — Вот это перемена». Они обнялись. Римини осознал, что не виделся с Виктором очень давно. Так получилось, что в ходе развода Виктор остался — условно — на стороне Софии. Это, впрочем, было вполне логично: Виктор и София дружили с самого детства и даже — лет в двенадцать-тринадцать — обратили друг на друга эмоции первой, еще почти детской, влюбленности. София и познакомила Римини с Виктором. При этом, даже сразу дав понять, на чьей он стороне, Виктор сумел сохранить подобие внешнего нейтралитета; лицо в какой-то мере заинтересованное, он тем не менее умел быть формально объективным. В общем, мало кто из приятелей Римини мог похвастаться тем, что сумел столь корректно и точно выстроить линию отношений с разводящейся парой старых друзей. В тот вечер ни Римини, ни Виктор не стали предлагать друг другу зайти куда-нибудь в бар — слишком мало времени еще прошло после развода; они просто отошли с дороги и поболтали под сводами галереи о том о сем — и, конечно же, о Софии. Римини упомянул, что собирается повидаться с нею после ее возвращения. «Да, она мне говорила перед отъездом», — сказал Виктор. Преувеличивая свои восторги, Римини сообщил, что очень рад «повышению» Софии — пусть не по службе, но по статусу: как-никак Фрида именно ей доверила роль ассистентки в поездке на столь серьезный семинар. «Вот как ты это себе представляешь», — с сомнением в голосе произнес Виктор. «А что? У Фриды вон сколько учеников — сто, если не двести. Она могла бы предложить съездить любому из них». — «Да, только не любой бы на такую поездку согласился». — «Да ну? Ничего слишком уж трудного я в этом не вижу. Они же привыкли работать с инвалидами». Виктор посмотрел на Римини с некоторым удивлением. Тот настойчиво уточнил: «Ты же считаешь, что эта поездка трудная, потому что работать придется с людьми с ограниченными возможностями, я правильно тебя понял?» Виктор неловко улыбнулся и как мог деликатно прояснил Римини ситуацию: «Дело в том, что ограниченные возможности на этот раз будут не у участников семинара, а у самой Фриды. У нее была операция на бедре месяца два назад, так что София согласилась поехать с ней не как ассистентка преподавателя, а как сиделка и сопровождающая. В общем — в роли костыля».
София вернулась на неделю раньше запланированного. «Знаешь, как-то неинтересно все оказалось. Слишком уж просто», — сказала она Римини по телефону. Ее речь была нарочито бодрой и при этом напряженной — так обычно говорят люди, которые хотят убедить самих себя в чем-то важном и испытывают доказательства на собеседнике. Естественно, они перенесли встречу на более ранний срок. Римини только собрался было предложить ей встретиться в другом месте, как София, не дав ему договорить, вдруг сообщила: «А я тебе кое-что привезла». При этом в ее голосе прозвучало такое отчаяние, что Римини не решился беспокоить ее никакими просьбами. Встретившись, они в первый момент с трудом узнали друг друга. София, с кругами под глазами и с герпесом на губе, изрядно искажавшим очертания ее рта, успела сильно загореть под чилийским солнцем. Этот зимний загар, похожий на загар горнолыжников, казалось, покрывал естественно бледную для этого времени года кожу слоем какого-то оранжевого театрального грима. Первые десять минут София в основном молчала и по большей части рассеянно рассматривала новую прическу Римини, не решаясь прикоснуться к его волосам. Наконец она протянула руку, но дрожащие пальцы слишком сильно выдали ее состояние, и ей пришлось вновь схватить и начать крутить в руках маленькую керамическую фигурку какого-то индейского божка, увешанного разноцветными ленточками и веревочками. Римини, сгорая от стыда, поведал Софии о том, как просил парикмахера постричь его «не слишком коротко» и как тот, мерзавец, сделал все по-своему, а он, Римини, отказался платить за работу и покинул поле боя победителем. Дослушав эту галиматью, София сунула ему прямо в руку свой подарок — с какой-то безнадежной решимостью, словно человек, поставивший все на карту и готовый в случае проигрыша уйти куда-нибудь в пустыню и стать отшельником. «Он у них там, в Чили, что-то вроде главного талисмана. Говорят — приносит удачу, — сказала она и вдруг, не в силах больше сдерживаться, разрыдалась. — Никогда, никогда больше, — повторяла она сквозь слезы, — я прошу тебя, умоляю, Римини, в следующий раз, когда я тебя попрошу… Не обманывай меня… Не бросай меня… Плевать, что мы с тобой… Не бросай меня. Господи, как же я измучилась. Да еще эта гадость на губах выскочила… Не смотри ты на меня, прошу».