Шрифт:
Пал Палыч одобрительно кивнул головой.
— Совершенно верно!
— Чего верно?! — возмущенно крикнул молодой голос, и на средину камеры выскочил высокий курчавый студент, запевавший у железнодорожного собрания после погрома. — Вы, товарищи, напрасно представляете себе дело так, что мы, мол, будем сидеть здесь паиньками и дожидаться каких-то милостей!.. Мы боремся! Понимаете — боремся. И на свободе и здесь!..
— Вы своими действиями осложняете борьбу! — сердито возразил студенту Скудельский. — Надо действовать осмотрительно и с учетом своих сил... А то дошли даже до того, что баррикады строили, а для чего? Зачем?..
В камере стало шумно. В спор ввязались уже многие. Вокруг спорящие сгрудилось почти все население камеры. К волчку по ту сторону двери прильнул подсматривающий глаз.
— А вы вашей политикой постепенности и осторожности тормозите дело борьбы!.. — наскакивал на Вячеслава Францевича студент.
Отталкивая студента в сторону, среди спорщиков вырос Лебедев, тот, что председательствовал на митинге в железнодорожном собрании.
— Постой, обожди! — деловито вмешался он. — О чем спор? Разве мы можем договориться? Мы, рабочие, за революцию, а они (он протянул руку и указал на Чепурного, на Пал Палыча, на Скудельского) они за конституцию...
— За куцую! — смеясь, подсказал кто-то.
— За куцую, действительно... У нас методы: борьба! А у них — разговорчики!
Вячеслав Францевич побагровел:
— Я революцию начал делать, когда многие из вас еще пешком под стол ходили!..
— Ого!.. это не аргумент!
— Старо! Найдите, что-нибудь поновее!
У двери послышался топот. Снова зазвенели ключи. Все насторожились. Спор погас.
Павел тихо стонал.
В городе наступило мертвое спокойствие. Но забастовка не прекращалась. Поезда не ходили. Почта и телеграф не действовали. Магазины торговали с перебоями. А на заборах не переставали появляться свежие прокламации.
Кроме прокламаций, на заборах белели новые приказы и обязательные постановления начальства. Приказы и обязательные постановления были грозные и суровые.
Генерал-губернатор снова грозил:
«Признаю необходимым вновь предупредить население, чтобы оно воздержалось от прогулок по улицам города, так как в случае вынужденной необходимости действовать оружием многие могут пострадать без всякой вины...»
Население воздерживалось от прогулок. Улицы были безлюдны, и по ним устрашающе ходили патрули.
Начальство могло бы быть спокойным: казалось, все улеглось, все утихомирилось. Но ни губернатор, ни полицеймейстер, ни жандармы не были спокойны.
Город был попрежнему отрезан от остального мира, попрежнему стыли на путях и в тупиках потушенные паровозы и забиты были до-отказу стрелки неразгруженными составами и порожняком. И кроме всего — не все подозрительные и опасные люди были арестованы. Где-то, ловко и умно скрываясь, действовали партийные организации, где-то, законспирировавшись, продолжал давать свои распоряжения стачечный комитет. Подпольные типографии выпускали нелегальную литературу, и литература эта была дерзкой, боевой и неугомонной.
В эти дни Матвей и Елена работали не покладая рук. Елена осунулась, побледнела, но серые ее глаза излучали горячую радость: она чувствовала, что делает настоящее дело, что приносит прямую и ощутимую пользу. Порою Матвей, оторвавшись от работы, чтоб на-спех выкурить папироску, вглядывался в девушку пристальнее и внимательнее обыкновенного, что-то отмечал в ней для себя и тихо улыбался. Порою он с суровой ласковостью кидал ей несколько простых слов, от которых лицо ее освещалось неожиданным румянцем, а губы вздрагивали, как у обласканного ребенка.
Утром, в день погрома у железнодорожного собрания, в их квартиру заявился неожиданный гость. Не постучавшись, широко и властно раскрыв дверь, их порог перешагнул пристав. Он торопился, но глаза его быстро обежали всю обстановку передней комнаты, прощупали Матвея, пившего чай, и Елену, которая перетирала посуду. Матвей чуть вздрогнул, увидев пристава, но ничем не выдал своего волнения и почтительно вскочил на ноги.
— Чаевничаешь? — бесцеремонно спросил пристав. — Поздновато... А ты бы поторопился.
— Я, вашблагородие, недужный... — с виноватой улыбкой объяснил Матвей. — У меня катар в кишках сидит... Лечусь...
— Катар?! — пренебрежительно поджал губы пристав. — Толкуй! Катар — болезнь благородная, от тонкой жизни. Вот у его высокоблагородия, у господина помощника полицеймейстера, у того действительно катар. Так то ведь — личность! Пост человек какой занимает!.. А ты — катар!.. У тебя какое-нибудь простое расстройство... Так понимать нужно!
Матвей подавил душивший его смех и состроил виноватую улыбку: