Шрифт:
Недели через две я уехал из Михайловки с последним обозом хлеба. Стояла морозная сушь, земля томилась по снегу. Легкий иней покрывал жесткую дорогу. На передней подводе под красным флагом сидел Минька Чеканов, кутаясь в брезентовый дождевик.
Я проводил глазами мою избушку. Теперь журавль опять единственный ее жилец.
Вот проплыло мимо кладбище с серыми крестами в темно-зеленом глухом ельнике.
Вот гулкий мостик, по которому пугливо простучали некованые копыта лошадей. Ремонтировали мы его вдвоем с дядей Пашей в первые дни моей работы. Я узнал даже новое бревно, которое мы с ним положили. Оно еще не успело потемнеть.
Когда обоз поравнялся с березовой рощей, я попросил Миньку придержать лошадей, соскочил с воза и побежал к школе.
В сенях стояла ребячья обувь: валенки, ботинки, галоши, чуни. Они выстроились ровным рядом, как солдаты. Сдерживая дыхание, я прислушался. Из-за фанерной двери слышался Шурин голос. Она читала стихи:
Уж и есть за что, Русь могучая, Полюбить тебя, Назвать матерью…Я тихонько, чтоб не помешать ей, приоткрыл дверь. Шура стояла перед классом, но не у учительского стола, а впереди, одну руку положив на плечо какой-то девчушке, а в другой держа раскрытый учебник. Но она не заглядывала в книгу, а читала на память:
Стать за честь твою Против недруга, За тебя в нужде сложить голову!Это были мои любимые никитинские стихи, знакомые мне с детства, но читала она их совсем по-своему, словно беседовала. И я понял, что Шура видит сейчас не только лица детей, а и просторные степи Донбасса, черные треугольники терриконов на горизонте, дорогу, изрытую гусеницами танков, и черный дым пожара, уходящий в небо. И на этой дороге своего Василия…
Все было в ней как будто прежнее: те же туфли со стоптанными каблуками, те же русые, коротко остриженные волосы, открывающие сзади белую молодую шею и затылок, какая-то вязаная старушечья жакеточка поверх знакомой кофточки. Но было и другое, чего я прежде не замечал: то самое, что озаряет женщину таинственным светом новой жизни и делает ее такой красивой; то, что течет от поколения к поколению и чему нет дела ни до войны, ни до одиночества, ни до надвигающейся тяжелой зимы.
Она не заметила меня, не оглянулась, и хорошо, потому что я все равно не сумел бы сказать того, что чувствую. Это ведь была совсем не любовь, а может, именно любовь, такая, какой она должна быть…
Я дослушал стихи и, когда умолк звук ее голоса, неслышно прикрыл дверь.
На улице меня ждал обоз. Я взобрался на телегу и стал смотреть в сторону, чтоб никто не увидел моего лица. Минька стегнул лошадей. Колеса покатились вперед, стуча по сухой закоченелой земле.
Свидание
Закусочная в парке работала последние дни. Ледяные дожди шли почти целую неделю. А вчера вечером над аллеями замелькал даже мокрый снег. Цветные стекла и фанерные двери не могли защитить от холода. Березы шумели голыми ветвями над круглой крышей, и шум этот проникал внутрь.
Часы показывали всего половину второго, но небо заволокли такие темные тучи, что в закусочной пришлось зажечь свет. Посетителей было мало. Я пил кофе и посматривал на молодого мужчину за соседним столиком, Крепкие рабочие ботинки, просторные шаровары, куртка из коричневой искусственной кожи, серый свитер. Это мог быть и подсобный рабочий в большом магазине, и водитель грузового мотороллера. Он находился в той начальной стадии опьянения, когда хочется говорить. Он подмигнул официантке, как старой знакомой.
— Клава, ты бы чего-нибудь для сугрева…
Та даже не повернулась.
В это время в закусочную вошел мальчонка лет десяти с ученическим портфелем в руке. Сосед мой радостно помахал ему.
— Витек! Вот он я. Подваливай сюда.
Мальчонка приблизился к столику, поставил на пол портфель, неторопливо сел.
— Здравствуй, папа.
— Шапку не снимай, — заговорил отец. — Закалеешь. Почему поздно? Я уж думал, ты не придешь. Чего хочешь? Сосисок?
Мальчонка кивнул. Клава принесла им по две порции сосисок, окутанных горячим облаком пара.
Меня поразило лицо Вити: бледные нездоровые губы, сероватые глаза с рыжими ресницами, очки в металлической оправе. А, главное, общее выражение — недетская замкнутость с оттенком высокомерия или даже презрения.
Отец и сын заговорили тихо, и начало разговора я не слышал.
Потом отец повысил голос:
— Стало быть, не вспоминает? Ну и шут с ней. Покажи-ка мне дневник.
Сын поднял ясные неприветливые глаза.
— Я его дома забыл.
— Не бреши. Где портфель.
Отец раскрыл портфель и извлек из него дневник. Покачал головой.
— Драть тебя некому. По русскому два. По математике два.
Сын нисколько не был смущен, что отец уличил его во лжи. Он только вставил:
— А по истории пять.
— А почему дневник не подписан? — спросил отец. — Ее величеству некогда? Дай ручку.
— Не надо, — спокойно сказал Витя.
— А ты молчи. Я имею право…
Отец порылся в карманах, достал шариковую ручку.
— Я сразу за все недели. Вот так… На, спрячь.
Дневник снова в портфеле, а портфель на полу, прислоненный к ножке стула.