Шрифт:
— Милосердный боже, сделай так, чтобы та мать была жива!
1957
ХЕЙНО ПОЛУЧИЛ ВИНТОВКУ
Теперь я знаю, что мне делать и куда идти. Конечно, я не предвидел, что приду к этому таким путем, но теперь уж ничего не изменишь. Да и зачем менять? Все пришло и установилось на свое законное место, и для меня тоже не было иной дороги.
Прошла вторая осень, и пришла вторая зима. Такие же снежинки, как и в прошлом году, закружились в холодном воздухе. Но мне все равно. Снежинки так снежинки. Я одинаково рад и снежинкам, и морозу, и дождю, и грязи. У меня есть жизнь, хорошая жизнь, и дороже ее у меня никогда ничего не будет.
Я берегу эту жизнь. Я не хочу, чтобы она изменилась, и веду себя с ней очень осторожно. Я очень мало смотрю вокруг, очень медленно закуриваю свою трубку и очень долго ее курю, ни на кого не глядя. Но я отлично вижу и чувствую все то, что меня окружает. Я только не хочу спугнуть все это, все то, чем я сейчас живу.
Я прижимаю своим почерневшим от тяжелой работы жилистым пальцем огонь трубки и делаю это медленно и осторожно, чтобы не просыпать ни крошки табака, ибо я знаю теперь цену каждой крошке.
Степан Иваныч поступил глупо — так я полагаю… Если бы у него было больше ума, он жил бы и сейчас…
На дворе легкий ветер кружит снежные хлопья. На дворе приятный морозный воздух, придающий мускулам бодрость и силу. Там жизнь по-своему идет вперед. Зима сменяет осень, принося с собой разные трудности и невзгоды. А потом наступает весна. Все знают, что такое весна, и каждый человек постоянно ждет ее. Зачем он постоянно ждет? Никто не может на это толком ответить. Бедные, глупые люди.
Но Степан Иваныч уже не ждет весны. Что может ждать зарытый в землю? Кончены для него ожидания. И все это потому, что он поступил глупо, очень глупо. Иначе это никак нельзя назвать. Зачем было ему оставаться дома, когда нагрянула такая беда? Ведь он хорошо знал, что русскому пощады не будет, а в особенности такому, который говорит: «Мы построим коммунизм». Глупый, упрямый старик.
И теперь вот он лежит под слоем мерзлой земли и снега, а Егоров Иван как ни в чем не бывало бродит по земле. А ведь Егоров тоже говорил: «Мы построим коммунизм».
Я никогда не любил Егорова, и мы с ним грызлись при каждой встрече. Он был совсем из другого мира — из советского мира. А я смеялся над его миром. Я говорил ему так:
— Долго ты строишь свой коммунизм. Тебе нужно тысячу лет прожить, чтобы дождаться каких-нибудь плодов от своих стараний. Но ты не проживешь тысячу лет. Твоя партийная работа доведет тебя до гроба через пять лет, если не раньше, потому что я, например, давно собираюсь тебя пристукнуть где-нибудь из-за угла.
Он улыбался, когда я говорил так. Конечно, это было смешно: маленький жилистый человек грозит большому и плотному человеку, у которого кулаки как две гири. Но все равно я грозил ему:
— Не смейся! Думаешь, я забуду, как ты меня с хутора в деревню переселил? Никогда не забуду!
И верно, трудно было это забыть. Я не ударил даже палец о палец. Только сидел и курил свою трубку. А они выкопали мои старые яблони, подняли их вместе с землей на грузовик и перевезли на новое место. А потом принялись за дом.
Только мать плакала, глядя на это, а Лиза — нет. Я спросил ее:
— Ты рада?
Она взглянула на меня сияющими глазами и сказала:
— А ты разве нет? Ведь с людьми теперь вместе будем жить, а не одни в лесу. Ты молодец, что согласился.
Что я мог ответить на это? Я выколотил трубку, встал и начал помогать людям разбирать свой собственный дом.
Если моя красавица Лиза была рада этому, то мог ли я грустить? Не могло принести мне огорчения то, что радовало мою сестру.
Но Егоров не должен был этого знать. Егорова нужно было укорять за этот переезд, чтобы он не вообразил себя благодетелем. Он спрашивал: «А что ты потерял от этого?» И тут уж лучше было с ним совсем не разговаривать. Что я потерял? Разве он поймет, что я потерял? Каждый вечер после работы я брал трубку в зубы и садился на своем крыльце лицом к западу. Лес окружал мой хутор, и вершины его черными зубцами выделялись на угасающем небе. И я до глубокой ночи сидел и смотрел, как меняются на небе краски. Трубка гасла. Я набивал ее снова и снова курил и смотрел. Кому какое дело — о чем я думал в это время?
Но я сидел так часами, и никто не мешал мне — вот что было главное. Но как объяснить это Егорову, который ничего не знал, кроме своих большевистских лозунгов? Не понял бы он никаких объяснений.
Не забывал я также о своем отце, который часто твердил мне о том, чтобы я не покидал хутора. Я верил своему отцу, потому что кому же мне больше верить? Он был умнее меня.
Но когда он умер и со мной остались только мать и Лиза, то Лиза стала говорить мне совсем другое. И мне уже некого было больше слушать, кроме Лизы. А ведь человек должен кого-то слушать — так я полагаю.