Шрифт:
Володин шёл по траншее, то и дело останавливаясь и направляя бинокль в сторону белгородских высот; больше, чем кто-либо, он был насторожён и готов к бою, и все же когда кто-то из солдат зычным голосом крикнул: «Воздух!» — Володин откачнулся к стене, будто вражеский самолёт уже шёл в пике и уже прижимающим, шепелявым тоном запела над головой бомба.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
С того часа, как Пашенцев принял батальон, ещё ни минуты он не был свободен; и обедать сел не потому, что ощущал голод, — просто бывший ординарец майора Гривы принёс на командный пункт хлеб и котелок с дымящейся кашей и поставил все это перед капитаном; но и обедая, Пашенцев то и дело оборачивался и спрашивал: не восстановлена ли связь с третьей ротой? Он даже подозвал старшину-связиста и послал его самого на линию. Но чаще всего Пашенцев смотрел на близорукого сутуловатого лейтенанта, бывшего сельского учителя естествознания, который старательно вписывал в лежавшие перед ним красноармейские книжки одну и ту же фразу из трех слов: «Погиб смертью храбрых!» — потом крестом перечёркивал фотографии, ставил число, месяц и свою фамилию внизу, — смотрел Пашенцев с нетерпением и наконец, не дождавшись, пока тот закончит, строго спросил:
— Много ещё?
— С десяток.
— Поторопитесь, лейтенант, есть важное задание.
— Хорошо, хорошо, — совсем не по-военному, а так, как сотни раз, наверное, отвечал своему директору школы, выслушивая поручения, — совсем не по-военному ответил близорукий лейтенант, понимающе кивнул и опять, склонившись, — очки он так и не нашёл тогда — принялся вписывать все ту же фразу в красноармейские книжки, теперь будто проворнее, но на самом деле, как и прежде, с тем же фанатическим старанием выводя буквы: «…смертью храбрых!»
— Кому нужна эта каллиграфия!
Но Пашенцев не мог сердиться на этого человека, которому — прикажи сейчас пойти и убить Гитлера, и он встанет и пойдёт, хотя до Берлина тысячи вёрст, пойдёт, не спросив дороги, не посоветовавшись, как лучше выполнить задание и можно ли выполнить вообще, или оно совершенно бессмысленное и невыполнимое; пойдёт, потому что поверит — так надо, раз приказывает старшее начальство. Подумал Пашенцев об этом не осуждая, а удивляясь; то, что случилось час назад, дало ему повод так подумать; капитан улыбнулся, вспомнив, как час назад этот близорукий сутуловатый лейтенант водил в атаку бойцов резервной группы. А случилось вот что: к стадиону, где стояла противотанковая батарея, прорвались немецкие автоматчики, они обстреляли артиллеристов и, рассредоточившись, стали заходить в тыл первой роте. Пашенцев приказал лейтенанту поднять только что сформированную из тыловиков подвижную резервную группу, незаметно провести её в тени изб и плетней к стадиону и атаковать противника. Лейтенант выполнил задание, немцы были отбиты, и даже захвачен пленный — раненый унтер-офицер, которого лейтенант сам принёс на спине в окопы, на командный пункт; но притащил он уже мёртвого немца и потом обливал водой, чтобы привести в сознание и допросить… Унтер лежал как раз на том месте, где теперь сидел лейтенант и делал записи в красноармейские книжки; на гимнастёрке, обтягивающей худую и сутулую спину лейтенанта, виднелись расплывшиеся чёрные пятна уже успевшей подсохнуть чужой крови.
Связи с третьей ротой все ещё не было, и Пашенцев с заметным раздражением отодвинул котелок, уже опорожнённый, бросил в него ложку и, хмурясь, подошёл к связисту:
— Не отвечает?
— Нет.
Теперь ему были одинаково видны и согнутая спина связиста, который то и дело уже безнадёжным тоном выкрикивал в трубку позывные, и сутулая спина лейтенанта, который либо солгал, что у него осталось всего «с десяток» красноармейских книжек, либо просто затягивал работу; и связист, и лейтенант — оба вызывали досаду, и капитан, чтобы сохранить спокойствие, прислонился к брустверу и принялся в бинокль разглядывать вражеские позиции. Ни за гречишным полем, ни на лесной опушке, откуда уже трижды выползал чёрный танковый ромб, не было видно противника. Именно этим затишьем Пашенцев и хотел воспользоваться, чтобы успеть сделать кое-какие приготовления к отражению новой атаки. Особенно беспокоила третья рота, его рота, где не осталось в живых ни одного офицера, а младший сержант Фролов хотя и расторопный, хотя и есть в нем командирское чутьё, но все же он только младший сержант и в бою может не все учесть и растеряться; Пашенцев не знал, что в траншею вернулся лейтенант Володин и сейчас, как раз в этот самый момент, осматривает позиции, что вопрос с третьей ротой уже решён и надо думать о другом, — он опять, в который раз в эти полчаса, принялся мысленно перебирать фамилии офицеров батальона, кого можно было направить в третью; близорукий сутуловатый лейтенант казался самой подходящей кандидатурой, с ним капитан и хотел поговорить и потому снова взглянул на сгорбленную спину лейтенанта, на расплывшиеся пятна крови по гимнастёрке, и подумал: «Странный человек!» Странным казалось и то, как лейтенант, не пригибаясь под пулями и осколками, повёл бойцов в атаку, и то, как он панически бежал по огородам, спасаясь от вражеского танка; и бесстрашие, потому что он совершенно спокойно, будто сделал обычное дело, докладывал о своей удавшейся атаке, и трусость, потому что с тем же спокойствием и без смущения, будто в этом действительно не было ничего предосудительного, говорил о паническом бегстве; он больше испугался, когда вдруг обнаружил, что унтер мёртв, — Пашенцев вспомнил, какой виновато-растерянный и испуганный вид был в ту секунду у лейтенанта. «Службист, исполнитель чужой воли, и нисколько самостоятельности. Впрочем, какая тут к черту самостоятельность, все мы — только исполнители чужой воли, всем нам с детства, со школьной скамьи преподносили только готовые, завёрнутые в пергамент истины и не научили думать; может быть, эта война научит размышлять?» Однако как ни старался Пашенцев хотя бы перед самим собой оправдать поступки лейтенанта, именно безынициативность бывшего сельского учителя больше всего и настораживала Пашенцева; он был уверен, что, если бы майор Грива приказал подбить танк, лейтенант не пустился бы в паническое бегство, а с поднятой в руке гранатой ринулся на вражескую железную махину (граната, кстати, висела у него на поясе), не задумываясь над тем, что может погибнуть, а помня только одно, что нужно выполнять приказ, — Пашенцев был почти уверен, что это так, и мысленно прикидывал, насколько это хорошо и насколько плохо. «Инициатива придёт, ничего, и думать научится, когда своя вошь укусит», — он все ещё смотрел на сгорбленную спину лейтенанта и расплывшиеся пятна по гимнастёрке, но взгляд был спокоен и мысли текли ровно, потому что то, что тревожило его все эти последние полчаса, теперь объяснилось одной фразой: «Научится, когда своя вошь укусит!» Он ещё подумал, что близорукий лейтенант, переписавший сотни бумаг в штабе, сам, наверное, рвётся на строевую должность, потому что, как полагал Пашенцев, каждый офицер мечтает об этом, — сам, наверное, рвался и сейчас должен обрадоваться своему назначению. «Впрочем, это мы сейчас увидим!» Но увидеть не удалось, на командный пункт пришёл Фролов; ещё издали Пашенцев услышал бас младшего сержанта: «Капитан здесь?» — и Пашенцев сразу узнал этот голос.
— Зачем пришёл Фролов?
— За патронами, товарищ капитан.
— А люди, рота?
— Там лейтенант Володин, — возразил младший сержант, для которого это давно уже не было новостью.
— Володин?!
— Да. Не ранен, не контужен. Говорит, только угорел под танком.
— Он уже принял роту?
— Да.
— Сколько человек в роте?
— Шестьдесят два.
— Пулемётов?
— Два разбито, остальные все целы.
— Хорошо, Фролов, идите, получайте патроны. — Пашенцеву хотелось поподробнее расспросить о Володине, но он сдержался; он всегда считал Володина смелым командиром и теперь был доволен, что не ошибся в человеке; немцы все ещё не стреляли, все ещё длилось затишье между атаками, и Пашенцев решил, что успеет сам сходить в расположение третьей роты, посмотрит позиции, поговорит с Володиным и пожмёт ему руку.
Когда близорукий сутуловатый лейтенант, бывший сельский учитель естествознания, подошёл и доложил, что работу закончил и готов выслушать новое задание, Пашенцев взглянул ему в глаза и негромко проговорил:
— Задания пока не будет.
— Тогда разрешите, я схожу к своим. — Лейтенант назвал «своими» тех самых бойцов из резервной подвижной группы, которых водил в атаку. — Они на запасной траншее, помните, что тянется от стадиона к низам огородов? Это как раз на стыке рот. Её завалило, так я… я приказал расчистить её, — уже смущённо докончил лейтенант.
— Идите.
Только когда сутулая спина лейтенанта скрылась за поворотом хода сообщения, Пашенцев подумал: «А ведь это инициатива!» — и улыбнулся этой запаздало пришедшей мысли. Все пока складывалось для него хорошо: и то, что Володин вернулся в роту — хороший признак, в этом, конечно, сказалось его, капитана Пашенцева, воспитание; и то, что он, так же, как и в Володине, не ошибся в близоруком сутуловатом лейтенанте, что лейтенант оказался гораздо лучше, чем о нем думал Пашенцев; и выигранный первый бой, когда он ещё командовал ротой, и этот второй, тоже выигранный, когда он уже принял батальон, и уверенность в том, что будут отбиты следующая и ещё следующая атаки, потому что есть патроны, есть пулемёты и солдаты обозлены и решительны; но главное, что приятно волновало капитана, — недавний приезд члена Военного совета фронта в Соломки. Конечно, Пашенцев был далёк от мысли, что генерал приезжал в село только затем, чтобы поздравить его с наградой, но именно это радовало и поднимало настроение. Значит, заметили, значит, удастся наконец восстановить своё доброе имя, командира, а заодно и звание полковника, и, может быть, снова получить полк? Хотя он, как ему казалось, давно примирился со своей участью, но в душе всегда теплилась надежда на лучший исход, и вот теперь выпадал случай одним разом смыть, стряхнуть с себя совершенно незаслуженное, как он считал, грязное пятно. Все, что он с этой минуты делал, — он делал с особым вдохновением и надеждой, но внешне по-прежнему оставался спокойным, холодно-спокойным, и никто, даже Табола, когда они встретились на командном пункте артиллерийского полка, возле развалин двухэтажной кирпичной школы, не заметил ни в жестах, ни в лице капитана ни тени волнения.
Подполковник Табола между тем тоже думал о недавней встрече с членом Военного совета фронта. Его не удивляло, что генерал так рискованно приехал сюда, на передний край, едва лишь затихла артиллерийская канонада, — за войну приходилось видеть разных генералов, и таких, которые относили свои командные пункты за семь вёрст от окопов, и таких, которые и в стрелковой? ячейке, рядом с солдатом, чувствовали себя так же отлично, как в блиндаже под накатами брёвен; ничего необычного не было и в том, что генерал лично хотел увидеть Пашенцева, увидел, пожал руку и сказал, что представит к награде, что капитан, вернее, уже может считать, что на его груди висит орден Александра Невского, — ничего необычного не было и в этом, потому что Табола помнил такой случай, когда командир какой-то стрелковой дивизии на глазах у всех снял со своей груди орден и приколол его к гимнастёрке отличившегося бойца, и это в сорок первом, когда отступали все и повсюду и строем, и толпами, и поодиночке, когда ещё и в помине не было ни битвы под Москвой, ни сражения на Волге и победный блеск серии зелёных ракет под Калачом, где замкнулись гигантские клещи двух фронтов, ещё даже и в грёзах не снился ни командующим, ни солдатам; недолго размышлял Табола и над тем, что рассказал член Военного совета о событиях на других участках фронта: туго приходится, всюду танки, танки, танки подразделения с трудом удерживают оборону, так оно и здесь, в Соломках, не легче, здесь тоже танки, танки, танки, а до вечера ещё далеко, ещё кто знает, как может обернуться дело; и сообщение генерала, что на северном выступе Курской дуги, в районе Орла, немцы в это утро тоже перешли в наступление, — и это не было большой новостью, потому что наступления ждали с двух сторон, с севера и юга, к нему готовились, а важным было другое, что так же, как и здесь, на Белгородском направлении, Шестая гвардейская, так же стойко отбивает натиск врага на Орловском направлении Тринадцатая армия, а на участках дивизий полковника Джанджгавы и генерала Баринова, где атака следует за атакой, где немцы наносят основной удар, солдаты не отступили ни на один метр, — это было главным и важным в рассказе, и все же подполковник Табола, вспоминая сейчас о встрече с членом Военного совета, думал совершенно о другом. Приезд генерала напомнил ему об иных боях — сорок первый год, отступление из-под Киева; тогда штаб Юго-Западного фронта, которым командовал генерал-полковник Кирпонос, находился в Прилуках, и Табола, артиллерийский капитан из командирского резерва фронта, был прикомандирован к штабу (дивизионы расформировывались, не хватало орудий), дежурил в приёмной командующего; вспомнился именно этот сентябрьский день, когда он дежурил и когда неожиданно в приёмной появился начальник оперативного управления фронта генерал Баграмян, тот самый генерал, с которым Табола уже спустя несколько дней пробивался из окружения к Гадячу. Вся трагедия четырех армий — Двадцать пер-вой, Пятой, Тридцать седьмой, Двадцать шестой, — попавших в окружение на Киевском плацдарме, произошла на глазах или почти на глазах у Таболы: века не стирают позора нации; все, что он увидел потом: отступающие солдатские толпы, обугленные железнодорожные составы, колонны подорванных грузовиков, их подрывали потому, что не было горючего, людские трупы, выброшенные волнами на отмели ниже переправ, — в тот день дежурства как бы приподнялась завеса над этими горькими картинами первых месяцев войны; не все наши поражения происходили только оттого, что немцы были сильнее нас; в приёмной ещё держалась известковая пыль, а на полу валялись выбитые взрывной волной стекла, и они хрустнули под сапогами вошедшего генерала Баграмяна; это хорошо запомнилось — и хруст, и запылённый плащ, и жёлтый блеск пуговиц на кителе; Табола прошёл к командующему, чтобы доложить о прибытии начальника оперативного управления, но Баграмян почти следом за ним открыл дверь; Табола слышал начало разговора двух генералов: