Шрифт:
— Здравствуй, Волга-мать! Кланяются тебе вольные донские люди!
На его призыв отликнулась вся ватажка, одной грудью выдохнула:
— Волга…
Богдашка Брязга разудало тряхнул серьгой и голосисто завел:
Ты прими меня, Волга-матушка,
Утопи в синих волнах тоску мою,
Что тоску ли злую кручинушку,
Неустанную привередницу…
Станица подхватила, и понеслась, зазвенела песня, полная грусти и призыва, над плесами, над ковыльными волнами, над широким простором.
Ермак надел шелом и направил коня на торную дорожку, что вилась по крутым волжким ярам, к устью реки Камышинки. По степи струилось марево, шептались травы, кричали над камышами чибисы. А далеко за Волгой, в заливных лугах, как зеркальца-глядельца, сверкали озера и синяя даль.
Долго легким наметом бежали кони. Несколько раз делали привалы, хлебали жидкое толокно, уминали черствые овсяные лепешки. И, как дорогое яство, жевали-смаковали вяленую баранину, нарезаную тонкими ломтями и пропахшую лошадиным потом.
С нетерпением ждали знакомых, прошлогодних мест. И вот в овражине показалась зеленая маковка церквушки. Сельцо упрятолось среди зарослей у теплой воды. На тропку вышел согбенный слепец-гусляр. Держась за плечо поводыря, он осторожно подвигался, шевеля сухими губами. Заслышав конский топот, старец остановился, вслушался.
— Иванушко, свои иль боярин с холопами? — шепотком спросил он.
— Свои, казаки.
Тут наехал Ермак, здоровый, черный, — в смоле вываренный.
— Здоров, дед? — окликнул он гусляра. — Издалече бредешь?
По крепкому голосу слепец догадался, что перед ним богатырь. Низенько поклонился и ответил ласково:
— Из Камышенки, родимый.
— Тихо там?
— Ни боярина, ни опричника, ни служивых людей. Да и кого мне, старому, бояться? — Слепец выпрямил спину, поднял на казака невидящие глаза. Был он древен, седые с желтизной волосы облепили его голову и лицо, густо изборожденное морщинами. Незрячами глазами он так смотрел на Ермака, словно видел позади него судьбу казака.
— Крепок дуб, силен ты, степной корень, — сказал старец. — Чую, человече, доверять тебе можно, идешь ты правду искать. Не щади ни боярина, ни воеводы, сынок!
— Отчего так зол на них? — полюбопытствовал откровенному признанию атаман.
Слепец вздохнул горько и ответил:
— Запомни сынок: белые руки чужие труды любят. Бояре да воеводы нас не поят, не кормят, а спину порют! По какому божьему и христианскому обычаю? И не спрашивай. Жизнь простолюдину невмоготу пошла. Единова богатей меня ударил, бесчестие нанес, — я к тиуну. А что вышло? Меня же избили, да виру на князя присудили. Если бояре и тиуны не грабежники, то кто же тогда грабежники?
Казаки шумно задвигались, одобрили:
— Мудрый дед, садись отдохни! — и спросили: — Куда торопишься?
— Спешу в степь, на Дон иду, — отозвался старик. — За правдой гонюсь.
— Была на Дону правда, да ноне ржа изъела, — внушительно сказал Ермак. — Ты нам лучше бывальщину спой, пока кони отдохнут!
Слепец уселся у края дороги под густой ракитой, вскинул голову, неторопливо перебрал по струнам. Казаки притихли. Среди благостной тишины раздался мягкий, ласкающий голос. Перебирая струны проворными пальцами, гусляр пел:
Встань, пробудись, мое дитятко,
Сними со стены сабельку,
И все-то мечи булатные.
Ты коли, руби сабельками
Богачей, лиходеев татар,
Ты секи, круши губителей
Все мечами да булатными…
Окружавшие гусляра ватажники молча слушали. В деревянную чашку слепца посыпались семишники, сухари.
— Не ходи, старик, на Дон, там и без тебя лихо развеселят, — в раздумье сказал Ермак. — Иди ты на Русь и воспой холопам, всему русскому люду правду. Слово твое — искра, затлеет от него огонек…
— Слушай атамана, дед, — заговорили казаки. — Ничто так простому человеку не любо, как добрая песня. Она и боль утишает, и сердце зажигает.
Дед внимательно слушал, опустив седую лохматую голову.
— Чует сердце, говорите вы, сынки, сущую правду, — после глубоко раздумья, наконец согласился он. — Вставай, малец! — сказал он, подымаясь, поводырю. — Скушно, видать, на Дону, коль казак с него ушел. Да и на Руси хмуро: лют царь-государь, хитер…
— Как звать, дед? — приветливо спросил Ермак.