Шрифт:
К счастью, лагерь «Парадиз» местом был вовсе не суровым, и совсем скоро Фергусон сообразил, что можно и расслабиться. Дисциплина была нестрогая, и, в отличие от бойскаутских или религиозных лагерей, в чьи цели входило укреплять в молодежи характер, руководство лагеря «Парадиз» придерживалось менее возвышенной цели сделать жизнь там как можно более приятной. В первые дни, проведенные в лагере, пока Фергусон начинал приспосабливаться к новой среде, он сделал несколько интересных открытий, среди них – тот факт, что он единственный из всех мальчишек у него в отряде, кто живет в предместье. Все остальные были из Нью-Йорка, и его окружало множество городских пацанов, выросших в таких районах, как Флетбуш, Мидвуд, Боро-парк, Вашингтон-Хайтс, Форест-Хиллс и Гран-Конкурс, бруклинские мальчишки, манхаттанские мальчишки, мальчишки из Квинса, из Бронкса, сыновья среднего класса и ниже-среднего класса – школьных учителей, бухгалтеров, госслужащих, барменов и коммивояжеров. До того времени Фергусон предполагал, будто частные летние лагеря предназначены исключительно для детей богатых банкиров и адвокатов, но тут он, очевидно, ошибался, а затем дни шли, он выучил, как звать десятки мальчишек и девчонок, и по именам, и по фамилиям, – и тогда понял, что все в этом лагере евреи, от его хозяев, мужа и жены (Ирвинга и Эдны Кац), до старшего вожатого (Джека Фельдмана), вожатого и младшего вожатого в его собственном отряде (Гарви Рабиновича и Боба Гринберга), вплоть до последнего из двухсот двадцати четырех отдыхающих, приехавших сюда на все лето. Средняя школа, куда он ходил в Мапльвуде, населена была мешаниной протестантов, католиков и евреев, а здесь теперь были одни евреи, и только евреи, и впервые за свою жизнь Фергусон оказался засунут в этнический анклав, в своеобразное гетто, только в данном случае гетто на свежем воздухе, с деревьями и травой, а в синем небе над головой порхали птички, и как только он освоился с новизной ситуации, она перестала иметь для него какую бы то ни было важность.
Больше всего же засчитывалось то, что все дни свои он проводил за нескончаемыми приятными занятиями – не только теми, с какими уже был знаком, вроде бейсбола, плавания и настольного тенниса, но и разнообразными новинками, куда входили стрельба из лука, волейбол, перетягивание каната, гребля, прыжки в длину и, что было всего лучше, чудесное ощущение плавания на каноэ. Мальчиком он был крепким и спортивным, его естественно привлекали такие физические занятия, но хорошо в лагере «Парадиз» было то, что занятия можно было выбирать, и для тех, кто не был расположен к спорту, имелись живопись, гончарное дело, музыка и театр, а не грубые состязания с битами и мячами. Единственным обязательным занятием было плавание, два получасовых заплыва в день, один до обеда и один до ужина, но всем нравилось прохлаждаться в воде, и если ты не был опытным пловцом, можно было просто плескаться на озерном мелководье. Стало быть, когда Фергусон отбивал навесные на одном краю лагеря, Ной рисовал в павильоне искусств на другом его краю, и пока Фергусон скользил по воде в своем любимом каноэ, Ной деловито репетировал пьесу. Малорослый, странный с виду Ной лип к Фергусону лишь первую неделю, пока нервничал и не был уверен в себе, без сомнения ожидая, что кто-то начнет ставить ему подножки или обзываться, но эта угроза так и не осуществилась, и вскоре он уже начал приживаться, подружился с какими-то другими мальчишками, и его соседи по отряду покатывались со смеху, когда он изображал Альфреда Э. Ноймана, и он даже (Фергусона это поразило до глубины души) за это время сумел загореть.
Разумеется, случались разногласия, стычки и, время от времени, драки, ибо этот лагерь «Парадиз» был отнюдь не настоящим парадизом, а, насколько это виделось Фергусону, не представлял собой ничего необычного, однажды, когда он чуть не подрался с другим мальчишкой, причина их размолвки была настолько смехотворна, что он так и не собрался с духом ударить того по-настоящему. Стоял 1956 год – один из той череды многих годов, когда Нью-Йорк располагался в самом центре бейсбольной вселенной, со своими тремя командами, что господствовали в спорте целое десятилетие, «Янки», «Хитрецами» и «Гигантами», и, если не считать 1948 года, по крайней мере одна из этих команд, а бывало, и две каждый год играли в Чемпионате США, начиная с первого года жизни Фергусона. Нейтралитет не сохранял никто. Все до единого мужчины, женщины и дети в Нью-Йорке и окружающих его предместьях болели за какую-нибудь команду, по большей части – с пылкой преданностью, и все болельщики «Янки», «Хитрецов» и «Гигантов» презирали друг дружку, что приводило ко множеству бессмысленных ссор, время от времени кому-нибудь давали по лицу, а однажды произошел печально известный случай гибели при перестрелке в баре. Для мальчишек и девчонок поколения Фергусона самое длительное разногласие восходило к вопросу, у какой команды лучший центрфилдер, ибо все трое были превосходными игроками, лучшими на этой позиции где бы то ни было в бейсболе, среди превосходнейших во всей истории этой игры, и молодые люди профукивали многие часы на выяснения сравнительных достоинств Дюка Снайдера («Хитрецы»), Микки Мантла («Янки») и Вилли Мейса («Гиганты») – и до того горячи были поклонники каждой команды, что по большинству они слепо защищали центрфилдера своего клуба из чистой, несгибаемой верности. Фергусон болел за «Хитрецов», потому что его мать выросла в Бруклине болельщицей «Хитрецов» и привила ему с детства любовь к неудачникам и безнадежным случаям, поскольку «Хитрецы» в детстве его матери были командой неуклюжей, часто даже жалкой, теперь же превратились в мощный локомотив, в царствующих чемпионов мира, сопоставимых со всемогущими «Янки», и из восьми мальчишек, живших с Фергусоном в то лето в одной спальне, трое болели за «Янки», двое за «Гигантов», а остальные трое – за «Хитрецов», и среди них Фергусон, Ной и мальчик по имени Марк Дубинский. Однажды днем во время тихого часа длиной сорок пять минут, который следовал за обедом и обычно тратился на чтение комиксов о Супермене, писание писем и изучение счета боксерских поединков двухдневной давности в газете «Нью-Йорк пост», Дубинский, чья койка стояла слева от Фергусоновой (Ной располагался справа), снова поднял вековечный вопрос, сообщив Фергусону, насколько стойко он доказывал превосходство Снайдера над Мантлом в утренней дискуссии с двумя болельщиками «Янки», полностью рассчитывая на то, что тоже болевший за «Хитрецов» Фергусон примет его сторону, но Фергусон этого не сделал, поскольку, как бы ни преклонялся он перед Дюком, сказал он, Мантл играет лучше, а помимо всего прочего, Мейс еще лучше Мантла, хоть и на волосок, быть может, но явно лучше, и чего это ради Дубинский упорствует в заблуждении, когда перед ним факты? Ответ Фергусона был настолько неожиданным, настолько невозмутимым в утверждениях, настолько дотошным в сокрушении веры Дубинского в силу самой веры, побеждающей разум, что Дубинский обиделся, свирепо оскорбился и миг спустя уже стоял над койкой Фергусона и орал на него во весь голос, обзывая его изменником, атеистом, коммунистом и двуличной липой, а также что ему, возможно, следует заехать Фергусону под дых, чтобы его хорошенько проучить. Когда Дубинский уже сжал кулаки, готовясь наскочить на Фергусона, тот сел и сказал ему: Давай-ка полегче. Можешь думать, что хочешь, Марк, сказал он, но я тоже имею право на собственное мнение. Нет, не имеешь, ответил Дубинский, по-прежнему вне себя, если ты настоящий сторонник «Хитрецов» – не имеешь. Фергусону было неинтересно драться с Дубинским, который обычно не бывал склонен к такому вспыльчивому поведению, но в тот день, казалось, сам нарывается на драку, что-то в Фергусоне его раздражало, и он хотел разломать их дружбу на куски, и покуда Фергусон сидел на своей койке, размышляя, удастся ему заболтать противника и выпутаться из создавшегося положения или все же он будет вынужден встать и подраться, неожиданно вмешался Ной. Мальчики, мальчики, произнес он эдаким низким, мрачно смешным голосом папы-которому-виднее, сейчас же прекратите эти бессмысленные ссоры. Нам же всем известно, кто на самом деле лучший центрфилдер, правда же? И Фергусон, и Дубинский обернулись и посмотрели на Ноя, который лежал у себя на койке, подперев рукой голову. Дубинский сказал: Ладно, Арфо, выкладывай – но лучше, если ответ у тебя будет правильный. Привлекши их внимание, Ной теперь на миг умолк и улыбнулся – дурацки, однако необычайно восхитительно, и улыбка эта засела в памяти Фергусона и больше так и не покинула ее, не потерялась, а вспоминалась снова и снова, когда он вырастал из детства к отрочеству, а затем и ко взрослости, молниеносный проблеск чистейшей, дикоглазой причуди, что явила истинную душу девятилетнего Ноя Маркса на ту секунду или две, что длилась, и тут Ной завершил стычку одним коротким словом: Я.
В первый месяц Фергусон даже не задумывался о том, как он счастлив в этом месте. Слишком увлекали его занятия, чтобы помедлить и задуматься о своих чувствах, он слишком погрузился в настоящее, чтобы глядеть мимо или за него, жил мгновеньем, как выразился его вожатый Гарви о хороших спортивных выступлениях, а это, возможно, и было подлинным определением счастья – не знать, что ты счастлив, не заботиться ни о чем, кроме того, что ты жив и жив сейчас, но вот неизбежно замаячил родительский день – воскресенье, отмечавшее середину их восьминедельной лагерной смены, и за те дни, что этому воскресенью предшествовали, Фергусон с испугом осознал, что он вовсе не ждет новой встречи с родителями, даже с матерью, по которой, как он думал, будет ужасно скучать, но не скучал, разве что какими-то разрозненными и мучительными вспышками, а особенно с отцом, который за последний месяц начисто стерся у него из памяти и уже, казалось, для него не считается. В лагере лучше, чем дома, понял он. Жизнь с друзьями богаче и удовлетворительней жизни с родителями, а это означало, что родители для него не так важны, как он считал раньше, мысль еретическая, даже революционная, которая заставила Фергусона крепко задумываться, когда он по ночам лежал на своей койке, – и тут настал день приезда, и когда он увидел, как его мать выходит из машины и направляется к нему, – неожиданно поймал себя на том, что старается не расплакаться. Какая нелепость. Как ужасно стыдно так себя вести, подумал он, и все же что он мог поделать – только кинуться к ней в объятия и подставиться ее поцелуям?
Однако что-то было не так. С родителями Фергусона в лагерь должен был приехать и дядя Дон, однако его с ними не было, и когда Фергусон спросил у матери, почему тут нет отца Ноя, та натянуто на него посмотрела и ответила, что объяснит позже. Позже случилось примерно через час, когда родители перевезли его через границу Массачусетса пообедать в ресторане «Дружеский» в Грейт-Баррингтоне. Разговаривала, как обычно, только мать, но и отец в кои-то веки выглядел внимательным и в беседе участвовал – ловил каждое ее слово так же, как Фергусон, а с учетом того, что ей было что сказать, что сказать, от нее требовали обстоятельства, Фергусона ничуть не удивило, что мать его выглядит в большем замешательстве, чем он помнил в последнее время, голос у нее подрагивал, пока она говорила, желая оберечь сына от худшего, но в то же время не в силах смягчить удар, не искажая правды, ибо теперь важна была только правда, и пусть Фергусону всего девять лет, ему крайне настоятельно нужно услышать историю целиком, без всяких пропусков.
Ну все, Арчи, сказала она, прикуривая «Честерфильд» без фильтра и выдувая облачко синевато-серого дыма по столику, отделанному формайкой. Дон и Мильдред расстались. Их брак окончен. Я бы хотела объяснить тебе, из-за чего, но Мильдред даже мне этого не говорит. Она так раздавлена, что плачет последние десять дней без передышки. Не знаю, влюбился ли Дон в кого-то другого или же у них все само собой развалилось, но Дона в кадре больше нет, и крайне маловероятно, что они опять сойдутся. Я с ним пару раз разговаривала, но и он мне ничего не рассказывает. Только то, что у них с Мильдред всё, что ему на ней вообще не стоило жениться, что у них все пошло не так с самого начала. Нет, он не возвращается к матери Ноя. Он собирается вообще переехать в Париж. Из квартиры на Перри-стрит он уже вывез все свои вещи и намерен отбыть до конца месяца. Что подводит нас к вопросу о Ное. Дон хочет провести с ним какое-то время перед своим отъездом, поэтому его бывшая жена, я говорю о его первой бывшей жене, о бывшей жене Гвендолине, приехала сегодня в лагерь забрать Ноя и отвезти его обратно в Нью-Йорк. Все верно, Арчи, Ной уезжает. Я знаю, как близко вы с ним сошлись, какие вы с ним теперь хорошие друзья, но ничего с этим не могу поделать. Я позвонила этой женщине, Гвендолине Маркс, и сказала так: что бы ни произошло между Доном и Мильдред, я бы хотела, чтобы наши мальчики не прекращали дружить, жалко будет, если их дружба из-за этого пострадает, но она человек жесткий, Арчи, она озлоблена и сердита, у нее ледяное сердце, и она сказала, что не станет принимать это в расчет. А после того, как его отец уедет в Париж, спросила я, Ной вернется в лагерь? Об этом не может быть и речи, сказала она. Ну дайте хотя бы мальчикам возможность друг с другом попрощаться в воскресенье, сказала я, а она ответила, ты только представь, она сказала: Зачем? Я к тому моменту уже вся пылала, никогда, наверное, так в жизни не сердилась, и закричала на нее: Как же можно задавать такой вопрос? А она спокойно ответила: Мне нужно оберечь Ноя от эмоциональных сцен; жизнь у него трудна и без того. Даже не знаю, что сказать тебе, Арчи. Эта женщина лишилась рассудка. А моя сестра наелась успокоительных, плачет в постели так, что душа вон. А Дон от нее ушел, а у тебя забрали Ноя, и вот честно, малыш, чертовски великолепная вышла катавасия, а?
Второй месяц в лагере «Парадиз» был месяцем пустой койки. Голый матрас на металлической сетке справа от того места, где продолжал спать Фергусон, койка ныне отсутствующего Ноя, и что ни день, Фергусон спрашивал себя, увидятся ли они с ним когда-нибудь еще. Собратья на полтора года, а теперь уже больше не собратья. Тетя, которая вышла за дядю, а теперь уже опять ни за кем не замужем, и дядя живет по другую сторону Атлантического океана, где он больше не может встречаться со своим мальчиком. Все какое-то время крепко, а потом однажды утром восходит солнце – и весь мир начинает таять.
В конце августа Фергусон вернулся домой в Мапльвуд, попрощался со своей комнатой, попрощался со столом для пинг-понга на заднем дворе, попрощался со сломанной сетчатой дверью в кухню, и на следующей неделе они с родителями въехали в свой новый дом на другом краю города. Началась эпоха жизни на широкую ногу.
Сколько Фергусон себя помнил, он всегда смотрел на рисунок девушки на бутылке «Белой скалы». То была марка сельтерской, которую его мать покупала в поездках в «А-и-Т» [7] два раза в неделю, а поскольку отец его твердо верил в достоинства сельтерской, на столе во время обеда бутылка этой воды стояла всегда. Стало быть, Фергусон изучал девушку сотни раз, придвигая бутылку поближе, чтобы смотреть на черно-белое изображение полуобнаженного тела на этикетке – эту манящую, безмятежно изящную девушку с маленькими голыми грудками и в белой набедренной повязке, обернутой вокруг ее бедер, которая распахивалась, обнажая по всей длине ее правую ногу на переднем плане, подвернутую, пока она подавалась вперед на коленях, опираясь на руки, и глядела в омут с водой со своего насеста на выступающем камне, на котором уместно значились слова «Белая скала», а примечательного, хоть и совершенно невероятного, в девушке были два полупрозрачных крылышка, торчавших из спины, и это означало, что она – больше, чем человек, она богиня или какое-то зачарованное существо, и все члены ее из-за этого были настолько тонки, и она вообще производила впечатление такой маленькой, что ее по-прежнему можно было считать девочкой, а не взрослой женщиной, невзирая на груди, которые были крохотными бутонами двенадцати- или тринадцатилетней, а подобранные наверх и заколотые волосы являли голую, светящуюся кожу у нее на шее и плечах, она как раз была той самой девочкой, о какой мог всерьез задумываться любой мальчик, и когда мальчик этот становился чуть постарше, скажем, лет в двенадцать или тринадцать, девочка «Белой скалы» могла легко обратиться в полноправную эротическую чаровницу, в призыв к миру плотской страсти и полностью пробужденных желаний, а как только это произошло с Фергусоном, он присматривал, чтобы, когда он глядит на бутылку, родители не глядели на него.
7
«Большая Атлантическая и Тихоокеанская чайная компания».