Шрифт:
Это не просто временная незадача, осознал теперь он, это навеки. Никогда никаких братьев или сестер – и, поскольку для Фергусона такое состояние дел было совершенно непереносимым, он выбрался из этого тупика, изобретя себе воображаемого брата. От отчаяния, возможно, но ведь правда же: хоть что-то – лучше, чем ничего, и пусть он даже не может это что-то видеть, трогать или нюхать, какой еще у него выбор? Своего новорожденного братика он назвал Джоном. Поскольку законы действительности тут уже не применялись, Джон был старше его – на четыре года, а это значило, что он выше, сильнее и умнее Фергусона, и, в отличие от Бобби Джорджа, жившего на той же улице, коренастого, ширококостного Бобби, который дышал ртом, потому что нос у него вечно бывал забит мокрыми зелеными соплями, Джон умел читать и писать, а еще был чемпионом по бейсболу и футболу. Фергусон старался никогда не разговаривать с ним вслух на людях, поскольку Джон был его тайной, и Фергусон не хотел, чтобы кто-нибудь про него знал – даже отец с матерью. Проболтался он всего разок, но это сошло ему с рук, потому что в тот миг рядом была только Франси. Тем вечером она сидела с ним и, когда вышла на задний двор и случайно услышала, как он рассказывает Джону про лошадку, какую хочет себе на следующий день рождения, – спросила, с кем это он разговаривает. Фергусону Франси так нравилась, что он сказал ей правду. Думал, она станет над ним смеяться, но Франси только кивнула, как бы выражая свое одобрение мысли о воображаемых братьях, и поэтому Фергусон ей разрешил тоже поговорить с Джоном. Много месяцев потом, когда он встречался с Франси, она сперва здоровалась с ним обычным голосом, а потом нагибалась ему к уху и шептала: Привет, Джон. Фергусону еще и пяти лет не исполнилось, а он уже понимал, что мир состоит из двух царств, видимого и невидимого, и то, чего не увидишь, часто больше настоящее, чем то, что увидеть можно.
Два лучших места, куда можно было ходить в гости, – это дедова контора в Нью-Йорке и отцов магазин в Ньюарке. Контора располагалась на Западной Пятьдесят седьмой улице, всего в квартале от того дома, где жили дед с бабушкой, а в ней самым хорошим было то, что она помещалась на одиннадцатом этаже, еще выше квартиры, а оттого глядеть из окна там было еще интересней, чем на Западной Пятьдесят восьмой улице, потому что взгляд мог проникать еще глубже в окружающую даль и охватывать еще больше зданий, не говоря уж про почти весь Центральный парк, а на улице внизу машины и такси казались такими маленькими, что напоминали автомобильчики, какими он играл дома. К тому же в конторе хорошим еще были большие письменные столы с печатными машинками и арифмометрами на них. От щелканья пишущих машинок он иногда задумывался о музыке, особенно если в конце строки лязгал колокольчик, но еще он думал и о сильном дожде, который лил на крышу дома в Монклере, и о том, как в оконное стекло бросают мелкий гравий. Секретаршей у его деда была костлявая женщина по имени Дорис, у которой на руках росли черные волосы, и пахло от нее мятными пастилками, но ему нравилось, как она звала его «мастер Фергусон» и давала печатать на своей машинке, которую называла «Сэр Ундервуд», и теперь, когда он уже начинал учить буквы алфавита, утешительно было уметь положить пальцы на клавиши этого тяжелого инструмента и выстукать строчку а и у, например, или, если Дорис бывала не очень занята, попросить ее помочь ему написать его имя. Магазин в Ньюарке был гораздо больше конторы в Нью-Йорке, а в нем – больше всяких штук, не только печатная машинка и три арифмометра в кладовке, а ряды за рядами мелких приборов и крупных устройств, а на втором этаже – целый участок для кроватей, столов и стульев, без счета кроватей, столов и стульев. Трогать их Фергусону не разрешали, но, если отца и дядьев рядом не было или они отворачивались, он временами приоткрывал дверцу холодильника понюхать, как странно там пахнет внутри, или же взбирался на кровать попробовать упругость матраса, и даже когда его время от времени за этим занятием застукивали, никто чересчур не злился, только дядя Арнольд порой, который рявкал на него и ворчал: Руки прочь от товара, сынок. Ему не нравилось, что с ним так разговаривают, а особо не пришлось ему по нраву, когда однажды в субботу дядя отвесил ему подзатыльник, потому что саднило потом так сильно, что он даже плакал, зато теперь, раз он подслушал, как мать его сказала отцу, что дядя Арнольд балбес, Фергусону стало почти безразлично. Как бы то ни было, кровати и холодильники никогда не занимали его надолго – теперь смотреть можно было еще и на телевизоры, на только что изготовленные «Филко» и «Эмерсоны», царившие в витрине над всеми остальными товарами: двенадцать или пятнадцать моделей стояли рядком у стены слева от входа, все включены, но без звука, и ничто так не нравилось Фергусону, как переключать на этих приемниках каналы так, чтобы на всех одновременно показывали семь разных передач, – что за бредовый вихрь кавардака это вызывало, на первом экране мультик, а на втором вестерн, на третьем «мыльная опера», а на четвертом церковная служба, и реклама на пятом, а диктор с новостями на шестом, и на седьмом футбол. Фергусон перебегал от одного экрана к другому, потом крутился на месте, пока у него едва в глазах не темнело, постепенно отступая в кружении своем от экранов, чтобы, когда замрет, ему стало видно все семь сразу, а если он видел, как в одно и то же время происходит столько всего, его это неизменно смешило. Смешно, так смешно это было, и отец ему это разрешал, потому что отца это смешило тоже.
Однако отец его почти никогда не смеялся. Он работал долгие шесть дней в неделю, самыми долгими были среда и пятница, когда магазин закрывался только в девять часов, а по воскресеньям он спал до десяти или половины одиннадцатого, а днем играл в теннис. Любимой командой у него было: Слушайся мать. Любимым вопросом: Ты себя хорошо вел? Фергусон старался вести себя, как хороший мальчик, и слушаться мать, но иногда это ему не удавалось, и он забывал быть хорошим или слушаться, но самым удачным в таких промахах бывало то, что отец их, похоже, никогда не замечал. Вероятно, бывал слишком занят, и Фергусон за это был благодарен, поскольку мать наказывала его редко, даже если он забывал слушаться или быть хорошим, а поскольку отец никогда не орал на него так, как на своих детей орала тетя Милли, и никогда его не лупил, как дядя Арнольд иногда лупил его двоюродного, Джека, Фергусон пришел к выводу, что его семейная ветвь Фергусонов – лучшая, пусть и слишком маленькая. Но все равно, случалось, отец его смешил, а поскольку случаев таких бывало мало и были они редки, Фергусон смеялся еще сильней, чем мог бы смеяться, случайся такие разы чаще. Одна смешная штука вот какая: подбросить его в воздух, и от того, что отец его был таким сильным, а мышцы у него – такие твердые и большие, Фергусон взлетал чуть ли не к самому потолку, если дома, и даже еще выше потолка, если на заднем дворе, и ни разу не приходило ему в голову, что отец его уронит, а это значило, что ему бывало при этом до того надежно, что он распахивал пошире рот и оглашал воздух вокруг хохотом из самого своего нутра. Еще смешное: смотреть, как отец жонглирует апельсинами в кухне, – а третья смешная штука – слышать, как он пукает, не просто потому, что пукать само по себе смешно, а потому, что всякий раз, когда отец так делал в его присутствии, обычно говорил: Ой, вот Скакун пробежал, – имея в виду Поскакуна Кассиди, ковбоя по телевизору, который так нравился Фергусону. Почему отец так говорил, пукнув, было одной из величайших загадок на всем белом свете, но Фергусону все это очень нравилось, и он всегда хохотал, когда отец произносил эти слова. Такая вот странная, интересная мысль: превратить пук в ковбоя по имени Поскакун Кассиди.
Вскоре после пятого дня рождения Фергусона его тетя Мильдред вышла замуж за Генри Росса, высокого лысеющего человека, который преподавал в колледже, как и Мильдред – та четырьмя годами ранее закончила изучать английскую литературу и тоже преподавала в колледже, который назывался Вассар. Новый дядя Фергусона курил «Пелл-Меллы» (Прославленные – и к тому же мягкие) и казался ужасно нервным, поскольку после обеда обычно выкуривал столько сигарет, сколько его мать – за весь день, но в муже Мильдред Фергусона больше всего интриговало то, что говорил он так быстро и произносил такие длинные, сложные слова, что понимать его целиком было невозможно – лишь небольшую часть того, что говорил. И все равно Фергусон считал его малым добродушным, хохоток у него громыхал весело, а глаза ярко посверкивали, и Фергусону было ясно, что мать довольна выбором Мильдред, поскольку о дяде Генри она никогда не упоминала без определения блестящий и постоянно говорила, что он ей напоминает кого-то по имени Рекс Гаррисон. Фергусон надеялся, что тетя и дядя начнут пошевеливаться в смысле младенцев и быстро выдадут для него на-гора маленького кузена. У воображаемых братьев имеются свои ограничения, в конце концов, и, быть может, двоюродный Адлер превратится во что-нибудь вроде почти-брата или, так уж и быть, почти-сестру. Несколько месяцев ждал он объявления, каждое утро рассчитывая, что мать войдет к нему в комнату и скажет, что у тети Мильдред будет ребенок, но затем что-то произошло – какое-то непредвиденное бедствие, перевернувшее все тщательно разработанные планы Фергусонов. Тетя и дядя переезжали в Беркли, Калифорния. Они собирались там преподавать и жить там, и никогда больше не вернутся, а это означало, что если ему когда-нибудь и предоставят кузена, то кузена этого никогда не превратить в почти-брата, поскольку братьям и почти-братьям полагается жить рядом, лучше всего вообще в одном доме с тобой. Когда мать вытащила карту Соединенных Штатов и показала ему, где находится Калифорния, он так упал духом, что застучал кулаком по Огайо, Канзасу, Юте и всем прочим штатам между Нью-Джерси и Тихим океаном. Три тысячи миль. Невозможная даль, так неблизко, все равно что другая страна, другой мир.
То было одним из крепчайших воспоминаний, какие он вынес из своего детства: поездка в аэропорт в зеленом «шевроле» с матерью и тетей Мильдред в тот день, когда тетя уезжала в Калифорнию. Дядя Генри улетел туда двумя неделями раньше, поэтому в тот жаркий, душный день в середине августа с ними была одна тетя Мильдред, Фергусон ехал сзади в коротких штанишках, вся голова мокрая от пота, а голые ноги прилипают к сиденью из кожзаменителя, и хотя в аэропорту он был впервые, впервые видел самолеты так близко и мог насладиться громадностью и красотой этих машин, то утро засело в нем из-за двух женщин, его матери и ее сестры, одна темная, другая светлая, у одной длинные волосы, у другой короткие, обе такие разные, что нужно сколько-то присматриваться к лицам, чтобы понять, что они – от одних и тех же родителей, его мать, такая нежная и теплая, вечно тебя трогает и обнимает, и Мильдред, такая сдержанная и отстраненная, почти никогда никого не трогает, однако же вот они вместе, у выхода на рейс «Пан-Ама» в Сан-Франциско, и когда громкоговоритель объявил номер рейса и настал момент прощаться, вдруг, словно по какому-то тайному, предопределенному сигналу, обе разрыдались, слезы полились у них из глаз в три ручья и закапали на пол, и тут руками обе обхватили друг дружку – и вот уже обнимались, рыдали и обнимались одновременно. Мать при нем никогда раньше не плакала, и пока он этого не увидел собственными глазами – даже не знал, что Мильдред умеет плакать, но вот они рыдали у него перед самым носом, прощаясь друг с дружкой, и обе понимали, что увидят они друг дружку лишь через много месяцев, а то и лет, и Фергусон тоже это видел, стоя под ними в своем пятилетнем теле, глядя снизу вверх на мать и тетю, поражаясь тому, сколько чувств из них льется, и образ этот так глубоко в него забрался, что он его никогда не забывал.
В ноябре следующего года, через два месяца после того, как Фергусон пошел в первый класс, его мать открыла свое фотоателье в центре Монклера. Вывеска над входом гласила «Ателье Страны Роз», и жизнь среди Фергусонов вдруг обрела новый, ускоренный ритм, начинаясь с ежедневной утренней суеты: одного вовремя отправить в школу, а двух других усадить в их отдельные машины, чтобы ехать на работу, и раз матери теперь не бывало дома пять дней в неделю (со вторника по субботу), появилась женщина по имени Касси – она работала по дому, прибиралась и заправляла постели и покупала еду, а иногда и готовила Фергусону ужин, если родители работали допоздна. Теперь он гораздо реже видел мать, но правда была в том, что она и нужна была ему уже меньше. Теперь он сам умел завязывать шнурки, в конце концов, а стоило подумать, на ком ему хочется жениться, он колебался между двумя возможными кандидатками: Кати Гольд, низенькой девочкой с голубыми глазами и длинным светлым хвостом волос, и Марджи Фицпатрик, рыжей дылде, которая была так сильна и бесстрашна, что могла оторвать от земли двух мальчиков зараз.
Первым, кто сел сниматься на портрет в «Ателье Страны Роз», стал сын владелицы. Мать Фергусона наводила на него фотоаппарат столько, сколько он себя помнил, но те первые снимки щелкались ручной камерой – маленькой, легкой и переносной, аппарат же в студии был гораздо больше и помещался на трехногой подставке, называвшейся «штатив». Ему нравилось слово штатив, рассыпчатое, как горошек, его любимый овощ, как в выражении похожи, как две горошины, а еще на него большое впечатление производило то, до чего тщательно мать ставит свет, прежде чем начать фотографировать: казалось, это подчеркивает, что она полностью понимает, чем занимается, и от того, как она работала при Фергусоне с таким умением и такой уверенностью, ему становилось хорошо – получалось, что мать уже не просто его мать, а человек, который делает на свете что-то важное. Для съемки она заставила его переодеться в приличное, а это значило – надеть твидовый спортивный пиджак и белую рубашку с большим воротничком и без верхней пуговицы, и, поскольку Фергусону так нравилось там сидеть, пока его мать хлопотала вокруг, добиваясь от него нужной позы, ему не доставляло никаких хлопот улыбаться, когда его об этом просила. В тот день с ними была материна подруга из Бруклина, Ненси Соломон, она некогда называлась Ненси Файн, а теперь жила в Вест-Оранже, смешная Ненси с лошадиными зубами и двумя маленькими мальчиками, задушевная материна подруга и, стало быть, человек, кого он знал всю свою жизнь. Мать пояснила, что, когда снимки проявят, один будет увеличен до очень большого размера и отпечатан на полотне, а Ненси потом покрасит его краской, и фотография превратится в портрет маслом. Такова была одна из услуг, какие «Ателье Страны Роз» намеревалось предлагать клиентам: не просто черно-белые фотопортреты, но и картины маслом. Фергусону трудно было представить, как такое возможно, но он предположил, что Ненси, видать, до ужаса хорошая художница, коли способна провернуть эдакое сложное превращение. Через две субботы Фергусон с матерью ушли из дому в восемь часов утра и поехали в центр Монклера. На улице почти никого не было, а это значило, что прямо перед «Ателье Страны Роз» будет свободное место для парковки, но, не доезжая до фотостудии двадцати или тридцати ярдов, они остановились, и мать велела Фергусону зажмуриться. Он хотел спросить зачем, но, едва открыл рот задать этот вопрос, она сказала: Никаких вопросов, Арчи. Поэтому он послушно зажмурился, а когда они подъехали к фотостудии, мать помогла ему выйти из машины и за руку подвела туда, где ей хотелось, чтобы он оказался. Ладно, сказала она, теперь можно открыть. Фергусон открыл глаза и понял, что смотрит в витрину нового материного заведения – и видит в ней два крупных изображения самого себя, каждое размерами где-то двадцать четыре дюйма на тридцать шесть, первое – черно-белая фотография, а второе – точная копия первого, только в цвете, а его песочного цвета волосы, и серо-зеленые глаза, и коричневый пиджак в красную крапину выглядят так же, как в жизни. Художественное мастерство Ненси было таким точным, таким совершенным в исполнении, что он не мог сказать, на фотоснимок смотрит или же на картину. Прошло несколько недель, изображения с витрины не снимали, и его уже начали узнавать посторонние люди – останавливали на улице и спрашивали, не он ли тот парнишка из витрины «Ателье Страны Роз». Он стал самым знаменитым шестилеткой в Монклере – мальчиком с афиши ателье его матери, легендой.
29 сентября 1959 года Фергусон не пошел в школу. У него был жар, 101,6 градусов [2] , и всю ночь накануне его рвало в алюминиевую кастрюльку для рагу, которую мать поставила на пол у его кровати. Уходя утром на работу, она велела ему не снимать пижаму и спать, сколько сможет. Если спать уже не получается, все равно нужно лежать в постели с книжками комиксов, а если надо сходить в уборную, пусть не забывает надеть тапочки. К часу дня температура, однако, упала до 99 [3] , и ему сделалось лучше настолько, что он спустился и спросил у Касси, нет ли чего поесть. Та приготовила ему омлет и дала с тостом без масла, отчего желудок у него совсем не расстроился, поэтому наверх возвращаться и снова ложиться в постель он не стал, а дошаркал до соседней с кухней комнатки, которую его родители называли то «кабинетом», то «маленькой гостиной», и включил телевизор. Касси вошла следом, села рядом на диван и объявила, что через несколько минут начинается первый матч Чемпионата США. Чемпионат США. Фергусон знал, что это, но никогда ни одного матча не видел – лишь разок-другой смотрел обычные игры сезона, не потому, что ему не нравился бейсбол, играть в который он вообще-то сам очень любил, а просто потому, что, когда передавали дневные матчи, он обычно гулял на улице с друзьями, а когда начинались вечерние трансляции, его уже укладывали спать. Имена некоторых важных игроков он узнавал – Вильямс, Музиэль, Феллер, Робинзон, Берра, – но ни за какую отдельную команду не болел, не читал спортивных страниц «Ньюарк Стар-Леджера» или «Ньюарк Ивнинг Ньюс» и понятия не имел, что значит быть болельщиком. Напротив, тридцативосьмилетняя Касси Буртон пылко следила за «Бруклинскими Хитрецами», главным образом – потому, что за них играл Джеки Робинзон, номер 42, второй бейсмен, кого она всегда называла «наш человек Джеки», первый темнокожий человек, надевший бейсбольную форму высшей лиги, – этот факт Фергусон почерпнул и от матери, и от Касси, только вот Касси было больше чего сказать на эту тему, поскольку и сама она была темнокожим человеком, первые восемнадцать лет своей жизни эта женщина провела в Джорджии и говорила с сильным южным выговором, который Фергусон считал и странным, и дивным, таким текучим в своей музыкальности, что никогда не уставал слушать, как Касси разговаривает. «Хитрецы» в этом году не играют, сказала ему она, их побили «Гиганты», но «Гиганты» – тоже местная команда, а поэтому она болеет за них, чтоб выиграли Чемпионат. У них есть хорошие цветные игроки, сказала она (такое слово она употребила, цветные, хоть мать Фергусона и велела ему говорить о людях с черной или коричневой кожей слово негр, и как это странно, подумал он, что негру следует говорить не негр, а цветной, а это доказывало – еще раз, – до чего в мире все путано), однако, несмотря на присутствие в составе «Гигантов» Вилли Мейса, Ханка Томпсона и Монти Ирвина, никто не давал им ни шанса в игре против «Кливлендских Индейцев», которые поставили рекорд по числу побед для команды Американской лиги. Ну это мы еще поглядим, сказала Касси, не желая уступать знатокам-букмекерам нисколечко, а затем они с Фергусоном устроились поудобней смотреть передачу со стадиона «Поло-Граундс», которая началась скверно, когда Кливленд в конце первого иннинга заработал два очка, но «Гиганты» эти пробежки себе вернули в начале третьего, и когда игра превратилась в эдакую напряженную борьбу с хорошим тонусом (Магли против Лемона), где никто ничего толком не делает, а все может зависеть от того, как кто-нибудь один выйдет на биту, что, по мере того, как игра движется к концу, усиливает важность и драматизм каждой подачи. Четыре иннинга подряд никто ни из какой команды не пересекал пластину, а затем вдруг под конец восьмого «Индейцы» заслали двух бегунов на базу, и тут вперед выступил Вик Верц, могучий отбивающий-левша, который накинулся на фастбол от сменившего стартующего подающего «Гигантов» Дона Лиддла так, что тот у него полетел в глубину центрального поля – до того глубоко, что Фергусон решил, это уж точно круговая пробежка, но он пока что был еще новичком и не знал, что «Поло-Граундс» – площадка странной формы, там центральное поле самое глубокое во всем бейсболе, 483 фута от домашней пластины до ограды, а это значит, что монументальный флайбол Верца, который где угодно превратился бы в круговую пробежку, до трибун тут не долетит, но все равно то был громоносный удар, и все шансы были на то, что он проплывет над головой центрфилдера «Гигантов» и отскочит до самой стены, сгодится для тройного, а то и для круговой пробежки по парку, что даст «Индейцам» по крайней мере еще две, если не три пробежки, однако тут Фергусон заметил такое, что опровергало любую вероятность, такой подвиг атлетизма, рядом с каким меркло любое другое человеческое достижение из всех, какие он наблюдал за свою покамест короткую жизнь: молодой Вилли Мейс бежал за мячом, спиной к инфилду, так бежал, как Фергусон у людей никогда не видал, рвал вперед с той секунды, как мяч оторвался от биты Верца, словно стук мяча, столкнувшегося с деревом, сообщил ему, где именно этот мяч приземлится, Вилли Мейс не смотрел ни вверх, ни назад, покуда несся к мячу, зная, где мяч находится в любой точке своей траектории, даже когда его не видел, словно глаза у него были на затылке, и вот мяч взмыл в самую высокую точку дуги и начал спуск в точку где-то в 440 футах от домашней пластины – и Вилли Мейс протягивает перед ним руки, и вот мяч снижается из-за его левого плеча и опускается в лузу его раскрытой перчатки. В тот миг, когда Мейс поймал мяч, Касси подскочила с дивана и принялась визжать: Е-дрить! Е-дрить! Е-дрить! – но на этой поимке игра не закончилась, ибо в тот же миг, когда игроки на базе увидели, как мяч отлетает от биты Верца, они побежали, побежали с убеждением, что забьют, что неизбежно забивают, потому что никакому центрфилдеру не поймать такого мяча, и потому, как только Мейс мяч поймал, он развернулся и швырнул его на инфилд, невозможно длинным броском, осуществленным так жестко, что с игрока слетела кепка, и сам он упал наземь, не успел мяч у него от руки оторваться, и не только Верц вылетел, но и ведущему бегуну не дали забить флайбол. Счет по-прежнему ничейный. Казалось неизбежным, что «Гиганты» выиграют в начале восьмого или девятого, но не выиграли. Игра продлилась на дополнительные иннинги. Марв Гриссом, новый сменный подающий «Гигантов», не дал «Индейцам» заработать очки в конце десятого, а потом «Гиганты» вывели двух человек в начале иннинга, вынудив управляющего Лео Дарошера выслать пинчхиттером Дасти Родса [4] . Какое прекрасное это имя, сказал себе Фергусон, это как звать себя Мокрыми Тротуарами или Снежными Улицами, но стоило Касси увидеть, как бровастый алабамец разминается на замахах, она сказала: Погляди-ка на этого босяка небритого. Если он не пьян, Арчи, то я королева Англии. Пьяный или нет, но со зрением у Родса в тот день было все отлично, и через долю секунды после того, как уже утомившийся бросать Боб Лемон подал над серединой пластины не такой уж быстрый фастбол, Родс накинулся на него и перетащил через стенку правого поля. Игра окончилась. «Гиганты» 5, «Индейцы» 2. Касси заулюлюкала. Заулюлюкал Фергусон. Они обнялись, они попрыгали, они вместе поплясали по комнате, и с тех пор Фергусон запал на бейсбол.
2
По Фаренгейту. 38,7°С.
3
37,2°С.
4
Джеймз Ламар Роудз по кличке «Пыльный» (1927–2009) – американский бейсболист, игравший в 1952–1959 гг. Его фамилия (Rhodes) омонимична англ. «дороги» (roads).