Шрифт:
Жизнь подобна симфонии Малера: она никогда не возвращается вспять, никогда не начинается сначала. От этого ощущения времени, окрашенного меланхолической покорностью, сознанием конечности жизни, нет лекарства, кроме разве опиума и забвения; диссертацию Сары можно рассматривать (мне только сейчас пришло это в голову) как каталог меланхолий, самый странный из каталогов, список людей – жертв меланхолии, разного склада ума, разных национальностей, – Садега Хедаята, Аннемари Шварценбах [105] , Фернандо Пессоа [106] ; называю самых ее любимых, хотя им-то она посвятила в своем исследовании меньше всего страниц, скованная ограничениями Науки и Университета, бдительно следивших за «чистотой» ее текста – «Образы иного между Востоком и Западом». Не могу понять, что она искала в течение всей своей научной жизни, полностью затмившей реальную, и не был ли этот поиск ее собственным способом исцелиться, победить черную меланхолию – сперва с помощью странствий, затем с помощью знания, а дальше с помощью мистики; могу поклясться, что меня тоже (если считать, что музыка – это упорядоченное, ограниченное время, преображенное в звуки, и если я сегодня ворочаюсь с боку на бок в постели) настигло великое зло, которое современная психиатрия, ненавидящая искусство и философию, называет «структурной депрессией», притом что врачей интересует, в моем случае, только ее физическая сторона, а именно мои боли, вполне реальные, – а уж как хочется, чтобы они были воображаемыми… я скоро умру, я скоро умру – вот весть, которую мне следовало бы послать Саре… нет, нужно дышать, нужно спокойно дышать, включить свет и запретить себе катиться по этой наклонной плоскости. Я буду бороться!
105
Аннемари Шварценбах (1908–1942) – швейцарская писательница, журналистка, путешественница и фотограф. Неоднократно посещала Афганистан и другие восточные страны.
106
Фернандо Пессоа (1888–1935) – португальский поэт, прозаик, драматург, мыслитель-эссеист.
А где мои очки? Как тускло светит лампа у изголовья, давно пора ее сменить. Сколько раз я включал и выключал ее по вечерам, твердя себе эти слова! Ох уж эта расхлябанность! И повсюду валяются книги. Вещи, картины, музыкальные инструменты, на которых я уже никогда не научусь играть… Ну где же эти очки? Без них невозможно разыскать материалы коллоквиума в Хайнфельде, там ведь был ее текст о гулях, джиннах и других чудовищах, а заодно и мой доклад, посвященный Аль-Фараби. Я ничего не выбрасываю, зато все теряю. Время безжалостно обирает меня. Недавно я обнаружил, что у меня пропали два тома из полного собрания сочинений Карла Мая [107] . Вроде бы пустяк, но ведь я теперь никогда не смогу их перечитать, так и умру, не перечитав их; боже, как страшно думать, что однажды я буду так безнадежно мертв, что не перечитаю его «Пустыни» и «Гаремы»! И что моя любимая «Панорама Стамбула с высоты Галатской башни» закончит свои дни в лавке венского антиквара, который продаст ее первому встречному, равнодушно заметив, что она попала к нему из коллекции одного недавно умершего востоковеда. Так стоит ли менять лампу у изголовья?! «Панорама Стамбула»… или вот еще рисунок Дэвида Робертса [108] , изображающий вход султана Хассана в каирскую мечеть, литографированный Луи Хагом [109] и тщательно раскрашенный вручную для королевской лотереи, – жалко будет, если антиквар спустит эту гравюру за гроши, я отдал за нее целое состояние. Вот, кстати, поразительная черта Сары: у нее нет ровно никакого имущества. Все свои книги и изображения она носит в голове – в голове и в своих бесчисленных блокнотах. А вот меня вещи утешают. Особенно книги и партитуры. Утешают – или пугают. А может, пугают в той же мере, что и утешают. Хорошо представляю себе Сарин чемоданчик, с которым она поехала в Саравак: семь пар трусиков, три лифчика, столько же маек и шортов, джинсы и чертова куча наполовину исписанных блокнотов, вот и все хозяйство. Когда я впервые отправился в Стамбул, мама заставила меня взять с собой мыло, стиральный порошок, аптечку и зонт. Мой чемодан весил тридцать шесть кило и доставил много неприятностей в венском международном аэропорту Швехат; мне пришлось вернуть часть груза маме, которая, к счастью, решила меня проводить; с болью в душе я оставил ей переписку Листа и статьи Гейне (как же мне их потом не хватало!), но так и не смог всучить пакет стирального порошка, рожок для обуви и горные ботинки, она твердила: «Но это же необходимые вещи, как ты будешь жить без рожка? Да он и весит-то всего ничего!» – слава богу, она не навязала мне крючок для снятия сапог, зато пришлось везти с собой целую коллекцию галстуков и пиджаков – «на случай, если тебя пригласят к приличным людям». Еще немного, и она заставила бы меня взять с собой дорожный утюг; я с трудом убедил ее, что если в тех далеких краях действительно не достать хороший австрийский стиральный порошок, то уж электротоваров там завались, они продаются на каждом шагу, благо от Турции рукой подать до Китая с его фабриками; это ее хоть немного утешило. Итак, чемодан стал моим крестом, тридцатикилограммовым крестом, который я с трудом таскал на себе (колесики, разумеется, не выдержали этой тяжести и отвалились при первом же толчке) от одной квартиры к другой, по ужасающе крутым улочкам Стамбула, от Еникёй до площади Таксим, грузом, который навлек на меня множество саркастических насмешек соседей по жилью, особенно из-за стирального порошка и аптечки. Тщетно я пытался изображать отважного первопроходца, авантюриста, исследователя, кондотьера, – в их глазах я был всего лишь маменькиным сынком, нагруженным лекарствами от диареи и прыщей, а также иголкой и нитками – «на всякий случай». Неприятно сознавать, что с тех пор я так и не изменился, что все мои поездки не превратили меня в бесстрашного, отважного, загорелого путешественника, оставив бледным, тщедушным очкариком, который нынче дрожит при мысли, что ему нужно проследовать через свой квартал к больнице.
107
Карл Фридрих Май (1842–1912) – немецкий писатель, поэт, композитор, автор знаменитых приключенческих романов для юношества.
108
Дэвид Робертс (1796–1864) – шотландский художник, прославившийся своими рисунками, привезенными из поездок в дальние и экзотические страны.
109
Луи Хаг (1806–1885) – бельгийский литограф и художник-акварелист.
Вот так сюрприз: отсветы лампы выявили на «Панораме Стамбула с высоты Галатской башни» слой пыли, из-за которой почти не видно кораблей; надо бы ее смахнуть, а главное, разыскать наконец проклятые очки. Я купил эту фотогравюру в лавке, расположенной на задах Истикляль Каддеси [110] , и в этой пыли – скорее всего, первородной – виноват сам Стамбул со своей грязью; меня тогда сопровождал археолог Бильгер; согласно последним сведениям, он все еще не излечился от безумия и чередует пребывание в больнице с периодами пугающей экзальтации, в которой обнаруживает могилу Тутанхамона в городских садах Бонна, после чего снова впадает в ступор, вызванный наркотическими препаратами и депрессией, – трудно понять, в какой из этих двух стадий он более опасен. Достаточно послушать, как он кричит, бешено жестикулируя, что стал жертвой проклятия фараона, что его ученые собратья строят против него козни с целью не допустить к руководящим постам, и становится ясно, как безнадежно он болен. В последний раз мы виделись, когда меня пригласили на конференцию в Бетховенхаус; я пытался избежать встречи с ним, но, к несчастью, он в то время не лежал в клинике, а сидел в зале, да еще в первом ряду, и, конечно, задал мне длинный и бессвязный вопрос по поводу антибетховенской клики, организовавшей заговор в имперской Вене; в его словах смешалось все – озлобленность, паранойя и твердая уверенность в том, что он непонятый гений; публика, конечно, не слушала этот бред и только с горестным недоумением смотрела на беднягу, а дама-председатель бросала на меня испуганные взгляды. Одному Богу известно, как близко мы дружили прежде; ему прочили блестящее будущее; какое-то время он даже возглавлял информационный отдел престижного Немецкого археологического института в Дамаске. Он прекрасно зарабатывал, разъезжал по Сирии в шикарном белом внедорожнике, обследовал места международных раскопок, от сирийских, уже начатых, до еще не тронутых древнегреческих мест обитания; обедал с директором Сирийского национального музея древностей и водился со многими высокопоставленными дипломатами. Однажды мы его сопровождали в инспекционной поездке по Евфрату, в самом сердце пустыни, недалеко от многострадальной Ракки [111] , и восхищенно смотрели на европейских археологов, которые в поте лица трудились под жгучим солнцем, руководя бригадами сирийских рабочих, виртуозно управлявшихся с лопатами, и указывая им, где и как нужно копать, чтобы высвободить из-под толщи песка руины древних строений. Местные жители в куфиях [112] начинали работу на холодном рассвете, чтобы закончить ее до полдневной жары; они копали по указаниям французских, немецких, испанских или итальянских ученых, многим из которых не было и тридцати лет; чаще всего они работали бесплатно, лишь бы приобрести опыт раскопок на том или ином телле [113] Сирийской пустыни. У каждой страны был свой участок на территории, простиравшейся вдоль берега реки до бесплодных земель плато Джезире на границе с Ираком: у немцев – Телль-Халаф и Телль-Бья, включавший в себя месопотамский город с нежным названием Тулул; у французов – Дура-Европос [114] и Мари [115] ; у испанцев – Халабия [116] и Телль-Халула [117] , и так далее; каждая группа ревностно охраняла от других свои развалины, как дети оберегают свои шарики для игры, но едва вставал вопрос о получении денежных субсидий из Брюсселя, как все они тут же объединялись, ибо давно уже поняли, что главная выгода таится не в земле, а в сейфах Европейского сообщества. Бильгер чувствовал себя здесь вольготно, как рыба в воде; нам он казался эдаким Саргоном [118] , повелителем всех этих трудяг: оценивал ход работ, найденные артефакты, планы, называл рабочих по именам – Абу Хасан, Абу Мохаммед; и хотя местные получали за свой труд жалкие гроши, все-таки это было гораздо больше, чем платили на какой-нибудь современной стройке; вдобавок им было куда интереснее работать на «этих франков», в их «сахарах» [119] и шейных платках кремового цвета. В этом и заключалось великое преимущество «восточных» раскопок: если в Европе археологам пришлось бы, в силу жалких ассигнований, копаться в земле собственноручно, то здесь, в Сирии, они могли позволить себе, по примеру своих достославных предшественников, поручить эту низменную задачу местным жителям. Как говорил Бильгер, цитируя героев фильма «Хороший, плохой, злой» [120] , «люди делятся на две категории – на тех, у кого есть револьвер, и на тех, кто копается в земле». В результате европейские археологи овладели арабским языком в чисто специфической, конкретной области: копать здесь, расчистить там, лопатой, мотыгой, маленькой мотыгой, лопаточкой (расчистка кистью была прерогативой белых людей), копать осторожно, расчистить быстро; нередко можно было услышать вот такие диалоги:
110
Истикляль Каддеси – одна из самых популярных пешеходных улиц в Стамбуле, расположенная в районе Бейоглу.
111
Ракка (Эр-Ракка) – город на севере Сирии, в 160 км к востоку от Алеппо. За свою историю неоднократно подвергался набегам персов, арабов, монголов, турок.
112
Куфия – неотъемлемая часть мужского гардероба в арабских странах, головной платок, служащий для защиты головы и лица от солнца, песка, жары и холода.
113
Телль (археол.) – холм, образующийся над древним поселением.
114
Дура-Европос – античный город на Евфрате, существовавший примерно с 300 г. до н. э. по 256 г. н. э. //
115
Мари – город-государство в III–II тыс. до н. э. в Северной Сирии. //
116
Халабия – крепость, основанная в 272 г. н. э. царицей Пальмиры Зенобией.
117
Телль-Халаф, Телль-Бья, Телль-Халула – сирийские поселения, относящиеся к так называемой халафской культуре – неолитической археологической культуре 5-го тыс. до н. э. в Северной Месопотамии.
118
Саргон (Шаррумкен) – царь Аккада и Шумера, правивший приблизительно в 2316–2261 гг. до н. э., основатель династии Аккада. В современной историографии он обычно называется Саргоном Древним или Саргоном Аккадским.
119
Сахара – хлопчатобумажная рубашка песочного цвета, с коротким рукавом, первоначально – форма английских колониальных войск.
120
«Хороший, плохой, злой» (1966) – германо-испано-итальянский фильм итальянского режиссера Серджо Леоне в жанре спагетти-вестерн.
– Копать на метр в глубину.
– Хорошо, шеф. Большой лопата?
– Э-э-э… большой лопатой… Нет, не большой лопатой. Скорее мотыгой.
– Большой мотыга?
– Э-э-э… большой мотыгой?.. Нет, маленькой мотыгой.
– Значит, на метр в глубина, маленький мотыга?
– Na’am na’am. Chou"ia chou"ia [121] , тебе ясно? Только не спеши, – не дай бог, обрушишь мне эту стенку, о’кей?
– Да, шеф.
Разумеется, при таких условиях случалось много недоразумений, приводивших к неисправимым потерям для науки: не сосчитать, сколько стен и стилобатов [122] пали жертвой извращенного союза лингвистики и капитализма, но в общем и целом археологи были довольны своим персоналом, который они обучали постепенно, сезон за сезоном, бережно обращаться с древностями: многие рабочие передавали эту науку от поколения к поколению, были знакомы с самыми известными специалистами по восточной археологии и фигурировали на фотографиях раскопок начиная с тридцатых годов. Тем не менее я часто спрашивал себя: а как они сами относятся к тому далекому прошлому, которое помогают нам восстанавливать? Вот и Сара задала однажды тот же вопрос:
121
Да-да. Только осторожно! (араб.)
122
Стилобат – основание, подножие колонны.
– Интересно бы узнать, как эти люди расценивают наши раскопки? Может, у них возникает ощущение, что их лишают собственной истории, что европейцы еще раз обобрали их?
У Бильгера была на этот счет своя теория: он утверждал, что для местных землекопов все произошедшее до зарождения ислама не принадлежит им, относится к другой жизни, к другому миру, который они датируют как qadim jiddan – очень древний; он уверял, что сирийцы делят мировую историю на три периода: jadid – недавний, qadim – древний, qadim jiddan – очень древний; правда, этот тезис вызывал у нас сомнения, мы подозревали, что такой упрощенный подход к истории объясняется попросту его неважным знанием арабского.
Европа «раскапывала» античность в Сирии, в Ираке, в Египте; наши доблестные нации присвоили себе это неотъемлемое право, установив монополию на науку вообще и археологию в частности и, по сути дела, ограбив колонизированные народы, лишив их прошлого, которое в результате стало восприниматься ими как чужеродное; и теперь безмозглые разрушители-исламисты, не задумываясь, крушат бульдозерами античные руины, ибо к их глубокому невежеству примешивается смутное чувство, что это наследие – попросту странная ретроактивная эманация чужой державы.
Сегодняшняя Ракка – лишь один из городов, напрямую управляемых Исламским государством Ирака и Сирии, что вряд ли делает ее очень уж гостеприимной: бородатые головорезы разгулялись там вовсю, отрубая кому голову, кому руки, сжигая церкви и насилуя «неверных» женщин, – словом, насаждают нравы qadim jiddam; этот регион охватило безумие, может быть такое же неизлечимое, как болезнь Бильгера.
Я часто размышлял над предвестиями безумия Бильгера и, в отличие от безумия самой Сирии, почти не находил их, если не считать его бешеной энергии, житейской сметки и мании величия, хотя, вероятно, и эти признаки о многом говорили. Но, как правило, он выглядел вполне уравновешенным и ответственным человеком; во время нашей встречи в Стамбуле, перед его отъездом в Дамаск, он усердно и эффективно помогал мне – именно он познакомил меня с Фожье, который хотел снять квартиру пополам с кем-нибудь, тогда как я тщетно обращался во все немецкоязычные организации в поисках жилья на два месяца пребывания в Стамбуле и уже до смерти надоел учтивому атташе по культуре в роскошном посольском дворце в квартале Йеникёй, а также в генеральном консульстве Австрии, на холме за Румелихисар, в двух шагах от Бюйюкдере [123] , где проживал мой знаменитый соотечественник фон Хаммер-Пургшталь. Тамошний дворец был великолепен; единственным недостатком было то, что в Стамбуле, с его немыслимыми автомобильными пробками, туда почти невозможно было добраться, поэтому мы с моим чемоданом себя не помнили от счастья, обретя приют в квартире молодого французского ученого, занимавшегося социальными проблемами, в частности проституцией конца Османской империи и начала Турецкой республики, каковой факт я, разумеется, скрыл от мамы, не дай бог, она вообразит, что я живу в борделе. Итак, Фожье интересовался проституцией, однако в Стамбуле он находился во временном «изгнании», работая под эгидой французского Института анатолийских [124] исследований, а на самом деле собирался изучать эту проблему в Иране и теперь ожидал получения визы, чтобы отправиться в Тегеран, где мы и встретимся с ним много лет спустя, – поистине в восточных изысканиях не бывает случайностей, как говорила Сара. Ну а пока он использовал свои познания в приютившем его институте и писал статью на тему «Регулирование проституции в Стамбуле начального периода республики», которой прожужжал мне все уши: это был странный эротоман, парижский повеса, довольно элегантный, из почтенной семьи, но отличавшийся ужасающей свободой выражений, не имевшей ничего общего с тонкой иронией Бильгера. Каким путем и почему он надеялся получить иранскую визу, было тайной для окружающих; на этот вопрос он неизменно отвечал одно: «Ах, Тегеран такой интересный город, особенно по части подонков общества, – там есть все, что душе угодно!», не желая понимать, что наше удивление объяснялось не богатством материалов для исследования в этом городе, а благосклонностью Исламской республики к этой довольно-таки двусмысленной сфере науки. Но, как ни странно, он пользовался большим авторитетом в своей области и время от времени даже писал обзорные статьи для крупных французских газет; забавно, что он постоянно всплывает в моих снах как «специалист по арабскому коитусу», – думаю, это ему понравилось бы, хотя, насколько мне известно, он не имел никакого отношения к арабскому миру, если не считать Турции и Ирана; кто знает, откуда что берется. Наши сны, вероятно, проницательнее, чем мы сами.
123
Бюйюкдере – дачная местность на Босфоре, в 18 км от Стамбула.
124
Анатолия – равнозначно понятию «Азиатская Турция»: оба термина обозначают азиатскую часть современной Турецкой Республики.
Этот чокнутый Бильгер потешался над тем, что поселил меня «парочкой» с таким типом. В то время он тратил один из своих бесчисленных грантов, водил дружбу со всеми возможными и воображаемыми Prominenten [125] и даже использовал меня, чтобы внедриться к австрийским дипломатам, с которыми очень быстро сошелся гораздо теснее, чем я сам.
Я регулярно переписывался с Сарой, посылал ей открытки с видами Святой Софии и Золотого Рога [126] ; как писал в своем путевом дневнике Грильпарцер [127] , «в целом мире не найти ничего прекраснее». Он восторгался стамбульской панорамой – пестрой мозаикой памятников, дворцов, пригородов, мощной аурой этого места, которое и меня потрясло до глубины души, вдохнув в нее новую, свежую энергию, настолько этот город открыт всем и всему, настолько этот пролив – рана на теле моря – исполнен волшебной прелести; прогулка по Стамбулу, какова бы ни была ее цель, раскрывает вам все многообразие красоты по обе стороны границы между старым и новым – в зависимости от того, считать ли Константинополь самым восточным городом Европы или самым западным в Азии, концом или началом, мостом или барьером; вся его разноголосица – порождение самой природы; это место довлеет над историей так же, как сама история – над людьми. Для меня оно было вдобавок конечным пунктом европейской музыки, самым ориентальным направлением неутомимого Листа, очертившего ее пределы. А Сара, наоборот, воспринимала его как форпост территории, где блуждало – или заблуждалось? – столько путешественников.
125
Видные деятели (нем.).
126
Золотой Рог – узкий изогнутый залив (называется также бухтой), впадающий в Босфор в месте его соединения с Мраморным морем.
127
Франц Грильпарцер (1791–1872) – австрийский поэт и драматург, серьезно изучавший историю, философию и литературу многих стран – как древнюю, так и современную.