Шрифт:
– Ну, заходи, – сказала наконец хозяйка, оттирая на всякий случай дочку от двери и заслоняя ее собой. – Заходи, коль пришла.
И Павла пошла на голос, мимо хозяйки, задержавшись на мгновение на пороге, в избе было тепло и пахло свежим хлебом, топилась печь, но это не тот огонь, что преследовал. Павла, успокоившись, вошла, а хозяйка с трудом перевела дух, она чуть не умерла под взглядом бродяжки и подумала уже сбегать к старосте, но опять побоялась оставить детей одних. Павла прошла и села на лавку в давно пустующий передний угол, где обычно садился за стол хозяин семьи тракторист Иван Полужаев, с первых дней войны ушедший в армию, и хозяйка, вспомнив об этом, совсем разволновалась и заплакала, вытирая нос и глаза передником.
– Ну ты чего, мам? – спросила девочка, и хозяйка, сморкаясь, отодвинула ее от себя.
– Ничего, дочка, ничего. Иди вон, воды ведерце вытащи, да помалкивай.
– Ну что ж, тебе поесть, что ль, дать? – сказала хозяйка Павле, и та все так же неподвижно сидела: она слышала и все понимала, и только не знала, что сказать в ответ, и поэтому молчала, и хозяйке опять стало страшно ее молчания и ее взгляда, и она опять вытерла непрошеные бабьи слезы.
– Ты погоди, я тебе хоть юбку свою достану. А то нельзя, у меня, погляди, дети.
Она подождала, не скажет ли чего Павла, и пошла в маленькую горенку, там еще спал ее сынишка, и было совсем прохладно и еще темновато. Хозяйка остановилась перед небольшим зеркальцем и мельком взглянула в него, какая-то тревожная, неясная мысль мелькнула у женщины в отношении неожиданной гостьи, но она прогнала ее. Бродяжка и есть бродяжка, сколько их сейчас бродит кругом по земле, головы приклонить негде. Она вспомнила мужа: «Господи! жив ли?», подумала о стерве-старосте, уже три раза ее останавливал, толковал насчет магарыча, а сам пялил нахальные глаза да все норовил ущипнуть за бока, господи, господи, проклятый недомерок!
Она порылась в сундуке, нашла широкую, в сборку, юбку, подумала и прихватила нижнюю рубаху из тонкого льняного холста – еще покойница мать пряла да ткала, хорошее полотно, до сих пор как новое, а уж сколько лет.
Хозяйка тихонько закрыла сундук, постояла над сыном, прикрыла ему ноги, ей не хотелось к гостье, и она пересилила себя, вздохнула и вышла из горенки.
Павла сидела все на том же месте, и хозяйке показалось, что она спит, но стоило ей пройти, Павла открыла глаза и стала глядеть прямо на нее.
– На вот, надень, – сказала хозяйка, протягивая ей юбку и рубаху. – Чистое, а то ведь на тебе-то уже все как земля…
Стало совсем светло, и хозяйка теперь увидела тело в струпьях, костистые руки в ссадинах и порезах, и иссохшие крепкие ноги, и въевшийся в них слой грязи.
– Да тебе вымыться надо, – тихо, как бы сама себе, сказала хозяйка. – Давай я большой чугун нагрею, у меня двухведерник есть, да и вымоешься в сарайчике. А сейчас я тебе поесть дам. Ты кваску выпей, а, горемышная?
Пришла девочка с ведром воды, остановилась у порога, прикусила палец и стала глядеть на Павлу, теперь уже совсем рассвело, все было хорошо видно; когда хозяйка согрела воды, вылила ее в ведра и сказала Павле «пойдем», та пошла. Хозяйка в одном углу сарайчика, из которого давно выветрился дух скотины (съели немцы), развернула сноп чистой соломы, поставила на него деревянное большое корыто (еще мужик долбил, на все руки был мастер) и сказала:
– На вот, ополоснись. Тут вон я тебе и обмылочек нашла. Ополоснись, ополоснись, а то от тебя дух тяжелый разит.
Павла стояла, ничего не говоря, и не шевелилась; сквозь щели в стене на нее полосами ложилось густое солнце, и острая жалость кольнула хозяйку в самое сердце. И до чего же война может человека довести… Или она дурочка какая? И хозяйка сама сняла с Павлы остатки платья, поставила ее на солому и, глядя на иссохшие груди и на тело в струпьях и в грязи, тихонько заплакала и стала ее мыть, оттирая грязь тугим пуком соломы; она вымыла ей голову, но волосы расчесать ничем не могла, она драла их потом деревянной гребенкой, смачивала холодной водой и постным маслом, которое сама нажарила из конопли, и все почему-то думала о стерве-старосте, что все к ней подкатывался и что у него совсем совести не осталось перед ее мужиком: а если Иван ее жив-здоров вернется?
18
Хозяйку звали Феней; баба здоровая и сильная, Феня тянула свою лямку, вперед других не совалась, и Павла жила у нее месяца три до самых холодов, и никто ее не трогал, Феня выдала ее за свою родственницу по отцу, из далекого села Камышовки, и Павла, немного придя в себя, стала помогать Фене по хозяйству; они носили с поля полусгнившие снопы пшеницы, оставшейся неубранной, сушили их на печи и вымолачивали в сарае пральниками потемневшее зерно; запасали дрова на зиму и носили их вязками на себе из ближних лугов, поросших мелким дубняком и орешником, потом на старой колоде рубили их, связывали крученками из соломы и складывали в одно место. Когда было еще тепло, Павла помогла Фене подмазать кое-где оббившуюся хату, помогла выкопать и убрать все с огорода; говорили, что с весны немцы раздадут всю землю по душам, как это было еще до колхозов, раздадут и только назначат налог. Павла постепенно оттаивала, и Феня к ней потихоньку привыкла, и дети привыкли, только Феня долгое время боялась оставлять Павлу с детьми, и особенно с мальчиком; по ночам Феня слышала, как Павла плачет, и тогда она подходила к ней и трясла за плечо: