Шрифт:
– Ты думаешь, мне хочется в парикмахерскую? После всего этого...
– Ну ладно, - я взял Ляльку на руки.
Жена сидела у зеркала, готовясь, видимо, заплакать, что бывало с ней очень редко. Она умела заставлять себя плакать в определенное время, так же как и прекращать это. Я давно заметил: она плачет только от злости или от ущемленного самолюбия. Другие эмоции у нее появляются теперь все реже и реже. Я знал, что она всерьез воспитывает в себе твердость и еще что-то, по ее мнению, необходимое женщине в наше время.
Мне стало снова смешно, я хотел что-то сострить по этому поводу, но Сашка уже сигналил во дворе. Я взял рюкзак с продуктами и свернутую палатку:
– Идем, Тонь!
Она не ответила, но позвала с кухни мою тещу, что было равносильно ее согласию ехать.
Я помахал Ляльке, схватил рюкзак и сбежал во двор. Голубевский "газик", сотрясаясь помятым капотом, пофыркивал у подъезда.
– Саш, а Саш?
– я устроился сзади, где лежал чехол с "Бюхардом".
– Что такое прогресс, ты знаешь?
– Знаю.
– Сашка посигналил шоферу, который убежал за сигаретами.
– Твоя жена едет?
– Да.
– А моя нет. Чем не прогресс? И вообще, прогресс - это когда женщины становятся все мужественнее.
– А мужчины женственнее?
Сашка ничего не ответил. Мы сидели минут двадцать, пока Тоня, переодетая в брюки, решительно не открыла дверцу. И мы двинулись на так называемую природу.
* * *
После трех часов езды мы съехали с асфальта и остановились. Сашка отпустил машину. Уже темнело, но мы еще километра два волокли свои рюкзаки по лесу. Наконец Голубев остановился.
– Здесь.
– Он сбросил ношу с плеч.
– Зорин идет рубить колья, Тоня разжигает костер.
Я осмотрелся. Красноватая не очень яркая луна безмолвно висела над широкой поймой реки. Справа от нас темной полосой спадала к реке гряда елового леса. Слева с высокого холма, на склоне которого мы сбросили рюкзаки, виднелось отлогое поле. Река едва ощущалась внизу в полусумраке. За нашей спиной в кустах проснулись и недовольно завозились дрозды. Лес и холмы под осенней луной были бесподобны, но по-настоящему я проникаюсь природой только на родине своего детства. (Я сделал это открытие намного позже.) Голубев рубил колья. Я посмотрел на Тоню: ее лицо показалось мне жестким и чуждым.
– Тонь, ты сможешь разжечь?
– я подал ей спички, наломал ольхового сушняку и содрал со старой березы сухую берестинку.- Это как наши с тобой ссоры. Начинается всегда с маленького. Главное, зажечь спичку, а береста вспыхнет. Потом нужно лишь увеличить диаметр сухих веточек.
– Да?
"Черт бы побрал это ее "да!" Откуда оно взялось? Не зная, что говорить, она научилась этому "да", и я всегда злюсь, потому что на все можно подумать, предположить все, что угодно, услышь это дурацкое "да"?
– ...сухая береста горит даже под дождем, ты же в деревне росла.
– Возьми и зажги сам!
"Не надо было говорить о деревне, она терпеть не может даже этого слова: "деревня". Она почему-то стесняется своего деревенского детства, все прошлое кажется ей отсталым и некультур-ным, у нее комплекс. Черт возьми, разве ты раньше не знал, что у нее комплекс и что ей вечно хочется выглядеть самой культурной, самой современной и модной! А что это, собственно, такое: культура, мода и современность?" Береста вспыхивает, и я кладу на нее конусом самые тонкие, самые сухие веточки. Когда они занимаются огнем, береста еще продолжает гореть. Я не спеша увеличиваю толщину своих дровец, они разгораются все уверенней, все жарче, и вот костерик уже начинает потрескивать. Теперь я пускаю в ход уже настоящие дрова.
Я взглянул на жену: она сидела на камне. Глаза ее грустно блеснули в свете костра. Я сел ря-дом, обнял ее за плечи и вдруг почувствовал, что она, как давно в молодости, легонько прижалась ко мне. Я сжал ее плечи. Она застегнула мой ворот:
– Костя... Ты не простудишься?
Я поцеловал ее холодное ухо. Ах черт возьми! Все точь-в-точь как с этим костром или с на-шими ссорами! Крохотная, едва уловимая нежность отзовется в тебе вдесятеро, а там шире, дале, и вот уже как и не бывало диких скандалов, хлопанья дверью и ночлегов на раскладушке. Костер трещал и хлопал своим пламенем, словно флаг на ветру, хотя ветра не было. Луна скатывалась на горизонте. Мы натянули палатки, настлали втолстую веток и сена, которого притащили от колхоз-ного стога. Голубев сложил поклажу в свою палатку, положил в карман два бутерброда и взял ру-жье. Я спросил, куда он собрался. Сашка сказал, что пойдет на озеро, чтобы не прозевать утиную зорю, и что вернется не раньше завтрашнего полудня.
– А это... самое. Не возьмешь?
– я похлопал по рюкзаку.
– Там будет все. Суббота такой день, что на озере есть все. Выпейте без меня.
И Сашка исчез вместе со своим великолепным "Бюхардом".
Мы остались одни, лишь костер горел и трещал. Он то с шумом вскидывался, раздвигая ноч-ную тьму, то, поддаваясь ей, сжимался и замирал. Наконец и он тихо сдался. Одни угли мерцали у нашей палатки. Но и те затухали. Кругом была ночь и тишина.
– Тонь...
Она долго не отзывалась. Но я-то знал, что она не спит и что она снова любит меня. Я бросил нераспечатанную бутылку в траву, вытащил из рюкзака термос с чаем и забрался к ней в палатку.