Шрифт:
— Я могу тебе и массаж сделать, — пропыхтел рабский лицемер.
— Тогда начни со ступней.
Змейки поскакали по ее сморщившимся ступням от положения пяткой вверх, и я кропотливо запихал их остатки между ее длинными пальцами.
— Тебе не щекотно?
— Мне никогда не щекотно, — ответила она беспечно. — У меня железная нервная система.
Полностью полагаясь на систему, я без лишних вопросов приспустил с нее трусы и быстро выдавил на две круглые булочки по извилистой змейке своего сладострастия. Она не пикнула, система не подвела, и только через минуту моей усердной работы над искажением симметрии чудесно прохладных ягодиц, когда хлебопек уже, признаться, чуть ли не падал в обморок, Мерседес приподнялась на локтях и сказала равнодушно:
— Малыш, а ты чего там?
Я ляпнул что-то вроде: «Должно быть все помято, должно быть мято все!» — и возможно, на обоих известных мне языках, а может быть, и на вовсе неведомом мне, потому что ответила она буквально следующее:
— Тогда можешь и ниже, — сопроводив это рискованным гоготком.
Я уже чуть было не вкрался в запредельные области своих массажных, да и писательских способностей, так сказать, в святая святых ее телесного капища, как вдруг услышал знакомый откуда-то голос:
— Как это!
А я и не заметил, что фортепьяно, стоявшее у нас на шухере, замолчало. Конечно же, это был проклятый Хавьер. Почему проклятый, я объясню позже, а сейчас он взял меня за ухо двумя пальцами, как крысенка за хвостик, и отнес в мою комнату. Дверь хлопнула, и я остался один с жарко пульсирующим ухом в томительном ожидании продолжения.
Потом на протяжении часа с разных концов и глубин дома доносились звуки отвратительного скандала, скандала в той степени, при которой у меня на родине не обходится без поножовщины и суицидальных представлений. Глухо бились цветочные горшки, звонче разлетались коллекционные тарелки и вазы Мигуэлы. Потом раздался истошный вопль Мерседес, и я решил, что внутри произошло убийство и через пару минут моя дверь начнет разлетаться в щепки от страшных ударов топора обезумевшего испанского папаши.
Недолго думая, я растворил окно и спрыгнул со второго этажа в сад. Рыхлая рыжеватая грядка любезно приняла меня, и я совсем не ушибся, только расцарапался о колючие кусты. Я побежал вокруг дома и столкнулся с Мерседес.
— Я думал, он тебя убил! — выдохнул я и ни за что ни про что получил в больное ухо. Вечно мне от них достается.
Разобиженный, я пробежал через развороченный холл на лестницу и снова, уже добровольно, заперся в своей комнате.
Все время до вечера, пока у меня не кончались деньги на телефонном счете, я писал маме эсэмэски о том, что хочу немедленно вернуться домой. Мама пообещала позвонить на следующий день и написала, что если я не передумаю, то они меня заберут. Время от времени ко мне стучались, но я не открывал и не отзывался. Потом про меня часа на два забыли, и я сидел в тяжелом одиночестве, думая о том, что теперь ничего не исправить и единственное, на что я могу рассчитывать, это на ее прощальный поцелуй.
Но вдруг я услышал внизу дружеский разговор, смешки Хавьера и Мерседес, и до меня донеслись звуки уборки, завыл на одной ноте пылесос, зазвенели вметаемые на совок осколки и зафыркали открытые на полную мощность краны. Я даже стал им завидовать. Мне хотелось распахнуть проклятую дверь, побежать вниз и поучаствовать в этом противоестественном для моих представлений примирении. Но что-то нездешнее держало меня взаперти, и я не мог преодолеть это привезенное с собой из России чувство не обиды, а что-то близкое к благородной злопамятности, но по сути все же нечто другое, что объяснить или назвать словами я не могу.
Когда уборка затихла, мне показалось, что все либо ушли на прогулку, либо пораньше завалились спать.
— Алик, Алик, — тихо застучалась ко мне Мерседес. Сидя на кровати, я весь подобрался, но промолчал. — Прости меня, пожалуйста, просто ты попал мне под горячую руку. Ну пожалуйста! Пожалуйста, прости меня! Если ты меня не пустишь, я этого не переживу…
Не слишком-то спеша, я слез с кровати и открыл ей дверь.
Она вошла в комнату какая-то затаенная, как будто только что исполнила долг, умертвив Цезаря или Марата.
— Он меня уже простил? — спросил я.
— Зовет нас, — сказала она, тихо и часто дыша.
Я как в тумане последовал за ней через темный коридор в родительскую спальню. Он принимал нас, стоящих посреди комнаты, возлежа во мраке на высоком царственном ложе. Окно, как отдушина в аду, было распахнуто в зеленую гущу томительно душного сада. Хозяин, как всегда, говорил мало, и каждое слово его падало словно капля расплавленного свинца.
— Глаголь же, несчастный! — сказал Хавьер Грозный.
— А чего глаголать-то?
— Глаголь, что дальше!
А я, собственно, не знал, что именно дальше — женитьба или расстрел фалангистами у беленой стены под мимозами. Но на всякий случай сказал:
— Я принял решение.
— Какое?
— Я женюсь.
Мерседес пошатнулась, схватилась за рот и молнией выбежала из комнаты, едва вписавшись в дверной проем.
Понтий Пилат откинул простыню, и я немножечко охренел от того, что все это время он лежал в костюме для игры в гольф. Не хватало ему только белых тапочек и целлулоидного козырька на резинке.