Шрифт:
Но она все содрогалась в беззвучном рыдании, спрятав в ладонях лицо. Левчук не мог взять в толк, что случилось, и всячески пытался ее успокоить, а Грибоед тихо сидел, подобрав под себя босые ноги, и печально глядел на обоих.
– Ну ладно, чаго ты? – погодя сказал он Левчуку. – Ну и что! Хай поплача. У кожнага нешта есть, как поплакать. У нее свое. Хай.
Левчук сел на прежнее место, и Клава действительно, раза два всхлипнув, рукавом гимнастерки вытерла глаза:
– Извините. Не удержалась. Больше не буду.
– Ты брось так шутить, – серьезно заметил Левчук. – А то знаешь... И мы заревем, на тебя глядя.
Губы ее снова скривились, казалось, она снова не сдержит в себе какую-то обиду, и Грибоед поспешил заверить ее:
– Ничога. Все добра. Галовнае – дитенок есть. Ладный таки. Вырасте. Война проклятая скончится, все наладится. У маладых все хутка налаживается. Старому уже тупик, а у маладых все впереди. Не треба убиваться. Кому теперь легко? Мне, думаешь, легко? Каб мне ваше горе...
– Да, – помолчав, заметил Левчук. – Давайте о чем веселом. Вот могу рассказать, как я перед войной чуть не женился.
Но Грибоед, занятый собственной мыслью, никак не отозвался на шутливое предложение Левчука и все сидел, печально уставясь перед собой.
– Век сабе не дарую: ну нашто я его тады в Выселки взял? Пачаму я его в землянке не кинул?
– Ты это про кого? Про сына?
– Ну. Пра Володьку. Век сабе не дарую...
– А я вот себе не дарую – отца не послушал, – подхватив разговор, оживился Левчук и сел ровно. – Это же я в сорок первом домой прибег – хорошо, недалеко бежать было – от Кобрина до Старобина. Под Старобином деревня моя, Курочки называется. Как немцы расколошматили полк, так мы кто где оказались: кто в плену, кто на восток подался, кто в лес. А я к бате прибег. Прибег, военное с себя сбросил, цивильное натянул, бате помогаю, живу. Батя говорит: спрячься, пока суд да дело, а я где там! Герой! Кого я буду бояться? Немцев пока нет, один полицай на деревню – Козлюк, здыхляк такой, недоделок, ходит с повязкой, драгунка на ремне. Так что, я его буду бояться? У меня у самого СВТ в варивне под стрехой, если что, я его враз шпокну. И правда, он меня не трогал, побаивался. Но вот под весну таких, как я, вызывают в район регистрироваться. Некоторые пошли, испугались – и тю-тю! Забрали. Раз такое дело, я за СВТ – и в лес. Вот тогда Козлюк и осмелел. Приехал с оравой районных бобиков – и за батю. «Где сын?» – «Не знаю». – «Ах не знаешь, так мы знаем!» И забрали батю. И – тю-тю батя. Из-за меня, героя. Очень смелого. А что бы послушать да спрятаться. Так где там отца слушаться. Он же на печи сидел, а я повоевал уже. Защитник Родины, а батю защитить не сумел.
Малый на руках у матери начал проявлять беспокойство – затрепыхался в своем шелковом сверточке и впервые, наверное, подал свой тихий, плаксивый голос. Клава взяла его – очень бережно и неумело, тихонько приговаривая что-то ласковое, и Грибоед сказал понимающе:
– Ага, давай, давай! Бач, есть хоча. Ну а ты адвярнися, чаго не бачыв?
Левчук отвернулся, и Клава пристроила ребенка к груди, слегка прикрывшись дерюжкой.
– А и хорошо! Ей-богу! – сказал Левчук, снова вытягиваясь на полу. – Не было бы войны, была бы у меня женка. Имел одну на примете. Ганкой звали. Да где там – ни Ганки, ни женки. Война!
– Господи! – с внезапно прорвавшейся болью сказала Клава. – Да разве я понимала, что такое война! Я же сама пошла, сама напросилась. Брать не хотели, по блату в радиошколу устраивалась. Думала... А тут! Господи, сколько тут горя, сколько крови, смертей! Как тут люди выдерживают, те, которые местные? Ну, мужчины, это понятно. А то женщины, девушки, дети. Их, бедных, за что? Бьют, собаками травят, сжигают. Да еще с такой звериной жестокостью!
– Во потому и бьють, – сказал Грибоед, тяжело вздохнув. – Бо без защиты. И разрешается. Партизанов не дуже побьешь – сдачи дать могут. А гэтых, як овечек. Приедуть, обкружать, погонять всех в клуб или в сарай, нибы документы проверить. Усе знають, что не документы, а идуть. Надеются. Уже и запруть где, а все надеются: а вдруг пужають? И уже стрелять начнуть – все надеются: а може, не всех. Так до самой смерти все надеются на лепшее. Каб яно спрахла, тое надеянье. Як яно помогае им уходвать наших!
– Ну хорошо, бьют немцы. А то ведь и наши. Полицаи эти. Как же у них руки поднимаются?
– Поднимутся, – сказал Левчук и сел ровно. – Потому как приказ. Если уж на такое пошли – форму надели, винтовки взяли, так сделают, что ни велят.
– Но как же пошли на такое? – не могла понять Клава.
– Жить захотели. И чтоб лучше других. А некоторые по глупости. Думали, это им хаханьки – с повязкой ходить. Третьи со зла на Советы. Обиделись и подались к немцам. А те сперва добренькие – «я, я», – посочувствовали, а потом винтовки в руки и приказ: пуф, пуф! Все с малого начинается.
– Хорошо еще, коли из-под силы, – рассудительно сказал Грибоед. – Оно и видать, коли из-под силы. Вунь был в Зарудичах выпадок, як палили; один немец угледел под печью подлетка, ды прикладом яго, прикладом запихал в самый кут – сяди. И гэный уцелел. Всех побили, попалили, а гэный уцелел. Немец уратовал. А которые як звери. От крови, от самогонки шалеют. Чем болей льют, тым болей хочется.
– Боже! – сказала Клава. – До сих пор все за себя боялась, а теперь мне вдвойне бояться надо. За него вот. Такой махонький!.. Золотиночка ты моя горькая, несчастненький ты мой мальчишечка, как же мне уберечь тебя? Почему же доля наша такая несчастная?..
Левчук с недовольным видом встал на ноги и отошел к двери – он не выносил таких причитаний, тем более женских, к которым просто не привык в жизни.
– Ладно тебе плакаться! Вынянчим как-нибудь! Вот только бы подходящее место найти. Видать, тут ни черта никого не дождешься.
– Дык яе ж рано трогать. Лежать ей треба, – заметил Грибоед.
– Пусть лежит. И ты с ней побудешь. А я пойду. Надо все-таки людей поискать. Где-то же они должны быть. Не всех же перебили. Может, осталось еще.