Шрифт:
– Что это? Это мыло? – вопрошала рядом Мария.
– Мыло, – сказал он просто, уже ясно поняв, какое это «мыло». В мешке лежало около двух десятков брикетов прессованного тола, и ему стало понятно, зачем его потребовалось передать на станцию.
– А зачем мыло? – допытывалась Мария. – Это что, на обмен? На продажу?
– Это надо передать на станцию, – скупо ответил Агеев, не решаясь ничего больше объяснять Марии. Он по-прежнему был не вправе посвящать ее в свои подпольные сложности, тем более вовлекать ее в них.
Как только смерклось, они перешли в сарайчик, куда он перетащил мешок с поклажей. Мария сразу юркнула под кожушок на топчане, а он подумал, что надобно подождать. Наверное же, придут за толом – Кисляков, Молокович или еще кто, надо их встретить во дворе и передать мешок. Или, может, завести на кухню, там поговорить обо всем, но без Марии. Вот приходилось прятать ее и от его знакомых, иначе как он объяснит им ее здесь пребывание.
Агеев вынес тяжеловатый таки мешок в темный хлев и на время припрятал его за косяком, на скорую руку закидал какими-то обломками досок. Сам все еще не в состоянии унять радостного возбуждения, прошелся по двору, потом, чтобы не мокнуть на мелком дожде, стал под стреху, застегнул телогрейку. Конечно, стоять здесь, может, и не имело смысла, к нему могли прийти и среди ночи, и под утро, но он просто не мог спокойно ждать, тем более с такой передачей под боком. К тому же в любой час могла нагрянуть полиция, тот же Дрозденко, и Агеев должен был позаботиться, чтобы не застали его врасплох.
Он проторчал под стрехой час или больше, вокруг уже совсем все стихло, замерло; сад, двор и огороды скрылись в притуманенной темени. Настала ночь. Дождик то сыпал, налетая с порывами ветра, то вроде переставал. Во дворе, однако, никто не появлялся, никого за весь вечер не слыхать было и на улице – ни прохожего, ни повозки, ни даже бродячей собаки. Впрочем, Агеев больше вслушивался и всматривался в сторону огорода и тропинки к оврагу, скорее всего, должны прийти именно оттуда. Но шло время, никто ниоткуда не появлялся. Наверное, за полночь он тихонько прошел через хлев к двери сарайчика. Он думал, Мария давно уже спит, а она, закутавшись в кожушок, одиноко сидела на сенничке, прислонясь спиной к стенке.
– Ну что? Пришел кто-нибудь? – зашептала она.
– Спи. Почему не спишь? Придут. Может, позже.
Он присел рядом, не снимая мокрую телогрейку, и она в кожушке подалась к нему.
– Ой, какие у тебя холодные руки! Дай я погрею. Дай вот сюда...
– Холодные. Испугаешься...
– Как ледышки! Вот я их согрею, – говорила она тихонько, вся съеживаясь от прикосновения этих его холодных рук и плотнее засовывая их себе под мышки. – А кто к тебе должен прийти, ты знаешь?
– В том-то и дело, что не знаю. Но кто-то придет.
– А если полиция?
– Полиция уже приходила. Больше не придет, – сказал он тихо, без должной, однако, уверенности.
– А если те, твои, не придут?
– Ну как не придут? Мыло нужно...
«Мыло», конечно, нужно, думал он, но вот Кислякова нет уже вторую неделю, и Молокович не знает даже, что с ним приключилось. А вдруг действительно из их налаженной цепочки связи и подчиненности выпало какое-то важное звено, что тогда? Как тогда связаться? И что ему делать? Ждать или проявить инициативу самому?
Отогрев возле Марии свои озябшие руки, Агеев все-таки уложил ее на топчане, плотнее закутал кожушком, а сам снова вышел во двор. Дождя теперь, кажется, не было, но ветер дул с большей силой, стало заметно холоднее, чем вечером. Агеев прошелся по мокрой осклизлой тропе в огород, остановился, прислушался. В глухой непроницаемой темени слышны были беспорядочные порывы ветра и неспокойный, мятущийся шум вязов, черной стеной вставших на краю оврага. Никого вокруг вроде не было, и он вернулся к хлеву. Все-таки здесь было затишнее и можно было ждать дальше.
И он ждал, то прячась от ветра в хлеву, то прохаживаясь по двору, то останавливаясь под крышей, весь в напряженном внимании, сторожко прислушиваясь к любому звуку извне. Но эта ночь выдалась на редкость скупой на звуки, из местечка почти ничего не было слышно, а из-за оврага со стороны кладбища недолго долетал отдаленный собачий перебрех, который как-то незаметно, сам по себе иссяк. И снова наступила тишина.
С полночи от долгого стояния начала ныть раненая нога, набрякла болезненной тяжестью, и он, нащупав в хлеву пустую кадку, опрокинул ее на проходе и сел. Спать ему не хотелось, терпеливое ожидание к утру стало прорываться приступами беспокойства, неясной тревоги: почему же к нему не идут? Кроме того, что взрывчатка нужна там, на станции, она еще была серьезной опасностью здесь, на усадьбе. В случае малейшего подозрения, конечно же, все перетрясут и найдут, такую поклажу спрятать непросто. Разве что закопать на огороде? Но это если надолго. А прийти могли в любой час дня и ночи. Особенно ночи. Но вот не шли. А может, все-таки следовало доставить ее на станцию самому? Может, сейчас там Молокович, как и он здесь, ждет прихода его и тоже не спит всю ночь? Но как он придет? Он даже не знает, где та станция, в какой стороне. Да и дойдет ли он с ношей, хромой, мало кому тут знакомый и потому для всех подозрительный?
Черт знает что делать.
Когда забрезжил поздний рассвет, он понял, что ночь прошла понапрасну, и разбудил Марию.
– Пора. Пойдем на чердак.
– Что? Уже утро? А я так уснула, – и, вся разморенная, еще сонная, с сомкнутыми веками, она обняла его за шею.
– Пойдем на чердак. Там доспишь, – сказал он шепотом, целуя ее рассыпавшиеся на голове волосы.
– Ну, приходили? Ты отдал?
– Понимаешь, не приходил никто. Не знаю, что делать...
Его тревожная озабоченность сразу передалась Марии, та прогнала остатки сна и, вскинув тонкие руки, быстро причесала короткие волосы.