Шрифт:
– А я тебе сейчас скажу сколько. Два тяжелых ранения по три месяца и четыре легких по полтора-два месяца. Итого примерно четырнадцать месяцев.
– О, видели! – обрадовался Скороход. – Четырнадцать месяцев в тылу, когда на фронте кровопролитные бои! Мне бы половину твоего хватило за всю войну. Вот отоспался бы...
– Вот-вот, – без прежнего, однако, азарта сказал Желудков. – Да тебе бы трех месяцев моих хватило. Тех, что я в гнойном отделении провалялся. Когда легкие выгнивали от осколочного ранения, повеситься на спинке койки хотел.
Блондин с обгорелым лицом, молча сидевший возле Агеева, потянулся за опрокинутым на траве стаканом и сказал с укором:
– Да будет вам, нашли из-за чего браниться! Давайте еще нальем. Хомич, чего спишь?
– Я всегда пожалуйста, – встрепенулся Хомич.
– Не одни мы воевали. Вот и товарищ, наверно, тоже. Извините, не знаю вашего имени-отчества, – вежливо обратился сосед к Агееву, и левая щека его странно болезненно напряглась.
– Да просто Агеев.
– Были на фронте или в партизанах?
– И на фронте, и в партизанах, – сказал Агеев. – Везде понемножку.
– Ну на этой войне и понемножку можно было схлопотать хорошенько. Я вон за полгода четыре танка сменил. После четвертого уже не успел – война кончилась.
– Горели?
– И горел, и подрывался. Всякое было.
– Командиром или механиком? – поинтересовался Агеев.
– Он у нас по механической части, – сказал Желудков. – И теперь шоферит в «Сельхозтехнике».
– Значит, пошла впрок фронтовая выучка, – сказал Агеев. Желудков подхватил:
– И Скороходу вон тоже пригодилась. Да еще как! До редактора газеты дошел. И теперь вон нештатный в областной газете.
– А тебе завидно? – глянул на него Скороход.
– А мне что! Моя специальность после войны ни к чему. Я – куда пошлют. Где только не был...
– А теперь где? – спросил Агеев.
– Теперь бондарным цехом командую. В промкомбинате. У меня же и Семенов работал. До последнего своего дня. За станком и помер – клепки спускал.
– Я знаю, – сказал Агеев. – Тоже человек трудной судьбы. Кое-что рассказывал.
– Наверно, не все. А как он восемь лет белых медведей пас, не рассказывал?
– Этого нет.
– Этого уже не расскажет. Так и унес с собой.
– Каждый человек что-то уносит с собой, – сказал Скороход со значением. – Человек – это целый мир, писал Хемингуэй.
– Может, и хорошо, что уносит, – буркнул Желудков.
Напротив недовольно завозился Евстигнеев.
– Нет, я не согласен. Нечего уносить. Если ты человек честный, приди и расскажи. Коллектив поймет. И поможет.
– А что если на душе такое, что не поймет? И не поможет? – сказал Желудков.
– Тогда прокурор поймет, – осклабился Хомич. – Этот самый понятливый.
Евстигнеев насупился и с раздражением выговорил:
– Ты не скалься, Хомич. Я дело говорю, а ты свои шуточки. Хороший коллектив всегда поймет. Даже если в чем и оступился. И поможет исправиться.
– Вон как Семену, – тихо бросил Хомич.
– А что Семену? Семен и не думал исправляться. Он знал свою соску сосать.
– Вот оттого и сосал, – сказал Желудков. – Что никто не помог, когда надо было. Он же у тебя рекомендацию просил? Просил. Ты ему дал?
Евстигнеев искренне удивился.
– Как я ему дам? Он из пивной не выходил, скандалил с женой. На общественность не реагировал, а ему рекомендацию?
– Э, это уже потом – пивная и все прочее, – сказал Желудков. – А тогда он еще и не пил. Тогда он дом строил, вот этот самый. И ты не дал потому, что у него там в деле что-то значилось. С войны.
– Ну хотя бы и так. Хотя бы и значилось. Тем более я не мог дать.
– Бдительный!
– Конечно! Разве можно иначе? Это мой долг.
– Однако ж Шароварову дал. Молодой, активный. Под судом и следствием не был, на оккупированной территории не проживал. Не пьет, не курит. Лихо командует райзагом. А что он тогда уже спекулятивные махинации проворачивал, об этом же в деле не написано. Вот ты и дал. А через год его исключили и судили. И что ты? Покраснел?
– Знаете, товарищ Желудков, вам больше пить сегодня нельзя. Я запрещаю, – подумав, сказал Евстигнеев и решительно сгреб бутылку с остатками водки. – Довольно! Вы шельмуете старшего офицера. Я все-таки подполковник, а вы капитан!