Шрифт:
– Много, поди, Петра, можешь вытянуть? Руки – железо.
– Да вот, атаман, почитай что один, с малой помогой, с луды струг ворочал.
– Добро! А силу береги – такие нам гожи… Сила – это клад. Эй, стрельцы! Как будем судить вашего воеводу?
– Башку ему, что кочету, под крыло!
– И ножичком, эк, половчее…
Разин распахнул черный кафтан, упер руки в бока:
– Накладите поближе огню: рожу воеводину хорошо не вижу.
Ближний костер разрыли, разожгли, раздули десятками ртов.
– Гори!
Сизый дым пополз по подгорью.
От выпитого вина Разин был весел, но не пьян, из-под рыжей шапки поблескивали, когда двигался атаман, седеющие кудри.
– Вот-то растопим на огне воеводин жир! – раздувая огонь, взвизгнул веселый голос.
Разин обернулся на голос, нахмурился, спросил:
– Кто кричит у огня?
– А вот казак!
– Стань сюда!
Стройный чернявый казак в синей куртке, в запыленных сапогах, серых от песку, вырос перед атаманом.
– Развяжите воеводу!
Разин перевел суровые глаза на казака:
– Ты хошь, чтоб воеводу сжечь на огне?
– Хочу, атаман! Вишь, когда я в Самаре был, то тамошний такой же пузан-воевода мою невесту ежедень сек…
– Этот воевода не самарской.
– Знаю, атаман! Да все ж воевода ен…
– Ты, казак, тот, что в ярыгах на кабаке жил?
– Ен я, атаман-батько! И листы твои на торгу роздал и людей в казаки подговаривал…
Лицо атамана стало веселее.
– Добро! Дело хорошее худом не венчают, а невесту тебе все одно не взять – куда нам с бабами в походе? Но я тебе говорю: жив попаду в Самару, то и воеводу дойду и невесту твою тебе дам. А теперь слушай: ежели, как хочешь ты, мы из воеводы жир на огне спустим, то ему тут и конец! Я же хочу известить царя с боярами, что на море нас хошь не хошь – пустишь… Теперь хочешь ли ты, самаренин-казак, чтоб я тебя послал гонцом к воеводе астраханскому? Сказываю, будет с этим воеводой так, как хочешь ты! Не обессудь, ежели астраханский воевода тебя на пытку возьмет, а потом повесит на надолбе [135] у города.
135
Частоколе.
Казак попятился и сбивчиво сказал:
– Атаман-батько, так-то мне не хотелось ба…
– Кого же послать гонцом? Стрельцов, взятых здесь, или казака в изветчики наладить? Мне своих людей жаль! Молчишь? Иди прочь и не забегай лишним криком – берегись!
Казак быстро исчез.
– Гей, стрельцы Беклемишева! Что чинил над вами воевода?
– Батько, воевода бил нас плетью по чем ни попади.
– Убил кого?
– Убить? Грех сказать, не убил, сек – то правда.
– Материл!
– Убивать воеводу не мыслю! По роже его вижу – смерти не боится, но вот когда его вдосталь нахлещут плетью по боярским бокам, то ему позор худче смерти, и впредь знать будет, как других сечь и терпеть легко ли тот бой! Стрельцы! Берите у казаков плети, бейте воеводу по чем любо – глаз не выбейте, жива оставьте и в кафтанишке его, что худче, оденьте, да сухарей в дорогу суньте, чтоб не издох с голоду, – пущай идет, доведет в Астрахани, как хорошо нас на море не пущать!
– Вот правда!
– Батько! Так ладнее всего.
– Эй, плети, казаки, дай!
Разин с Черноярцем уплыли на струг.
6
На песке, мутно-желтом при луне, черный, от пят до головы в крови, лежал воевода, скрипел зубами, но не стонал. По берегу также бродили пьяные стрельцы с казаками в обнимку – никто больше не обращал внимания на воеводу; рядом с воеводой валялся худой стрелецкий кафтан. Воевода щупал поясницу, бормотал:
– Сатана! Тяпнул плетью – кажись, перешиб становой столб? Вор, а не сотник, боярский сын – черт!
У самой Волги, ногами к челну, рыжея шапкой, длинная, тонкая, пошевелилась фигура казака. Воевода думал: «Ужели убьет? Вишь, окаянный, ждет, когда уйдут все».
Над играющей месяцем, с гривками кружащей около Камней Волгой раздался знакомый казакам голос:
– Не-е-чаи! Струги налажены, гей, в ход!
Люди, голубея, алея кафтанами, синея куртками, задвигали челны в Волгу. Берег затих, лишь по-прежнему, рыжея шапкой, у челна лежал казак. Поднявшись на ноги, воевода пошатнулся, застонал, кое-как накинул на голые плечи кафтан, побрел, не оглядываясь, придерживая кафтан левой рукой, правой махая, чтоб легче идти. Почувствовал боярин страх смерти, избитые, в рубцах голые ноги задвигались сколь силы спешно, услыхал за собой шаги; не успел подумать, как правую руку его прожгло, будто огнем, – за воеводой стоял казак в синей куртке, в руке казака блестел чекан. [136]
136
Молоток на длинной рукоятке, принадлежность военачальника и атамана.
– Сволочь! Молись, что атаман спустил, я б те передал поклон родне на тот свет.
Из руки воеводы лилась кровь, он, шатаясь, сказал:
– Вишь, казак, я нагой…
– Нагой, да живой – то дороже всего, пес!
Казак повернул к челну и исчез на Волге. На стругах гремело железо, подымали якоря.
Воевода сел на камень в густую тень, упавшую под гору полосой. Оттого ли, что боярин был унижен и избит до жгучей боли, что, привязанный к дереву, каялся про себя, дожидаясь смерти, и потому не ругался, стараясь не изменить лица, у дерева вспомнилось ему – как и где обижал он многих, а когда били его, то мелькнула мысль о какой-то иной, холопьей правде… И теперь, отпущенный казаками, воевода не злился, но больше и больше радовался жизни. Что рука его ноет, кровоточит, то и это выкуп за чудо – жив он!
– Едино лишь – в Астрахань снесут ли ноги? Кровь долит, мясо ноет все… не загноилось бы? Нет, вишь, сырой овчины, а ништо… Жив – слава тебе, создателю!
Зубами и небитой рукой боярин оторвал кусок полы кафтана, засыпал рану песком, окрутил тряпкой. Все еще боясь за жизнь, оглянулся на Волгу. Струги ушли. В светлеющем от месяца воздухе где-то очень далеко звенели голоса, как будто певшие песню. На серебристой водной ширине, чернея, плыли двое убитых, дальше еще и еще…
Левой рукой боярин перекрестился: