Шрифт:
Дьяконов холодно усмехается.
– Да, это так. Но самой хитрой из этих легенд была та сказка о благодушном гнилом сезоне. Не было ничего обманчивей, чем это кажущееся спокойствие, этот общественный договор, сложившийся между властью и социумом: “Не трогайте нас, и мы вас не тронем”. Все это было весьма коварной и даже вероломной игрой, столь же опасной, сколь фарисейской. Вся наша жизнь состоит из череды несоответствий, но эта последняя этикетка приклеилась на удивление прочно. Не думаю, что ее навязали, мне неизвестны такие головы среди сидевших в Кремле геронтов. Скорее всего, мы вдруг попали в тот исторический промежуток, когда совпали обе усталости – усталость страны и усталость власти.
Как бы то ни было, обе стороны на сей раз повиновались инстинкту, и он сработал – продлил на годы существование в анабиозе. Поныне доносятся причитания и ностальгические всхлипы. Выяснилось, что охотников вспомнить о том, как милы и хороши были дозволенные нам розы, как добродушно они пованивали, как усыпителен был их запах, великое множество, несть числа.
Так выглядела та мертвая зыбь. Своеобразное было время, своеобразное было и общество. Поэтому следует удивляться не столько тому, что так эффективно был укрощен самаринский взрыв, сколько тому, что призыв безумца все же нашел нежданный отклик и около суток по синю-морю носился этот летучий голландец со всей его обреченной командой.
Все кончилось без каких-либо жертв, в погоню отрядили полфлота, эсминец был взят без сопротивления. Последовавшие за замполитом и не примкнувшие к командиру (к слову сказать, их было немного, всего лишь несколько человек) были освобождены из-под стражи, всем прочим предстоял трибунал.
Тогда я впервые его увидел.
Передо мною сидел коренастый, чуть выше среднего роста блондин, каменноскулый, с большими глазами ячменного цвета – я долго искал в них присутствие неочевидной загадки. Однако напрасно. Его лицо было похоже на тысячи лиц, встречавшихся мне на тысячах улиц. Простое открытое лицо простого советского человека. В нем не было ничего необычного и уж тем более харизматического – это последнее слово в ходу, оно вспоминается в тот же миг, когда мы хотим описать параноика с явными лидерскими наклонностями. Могли обратить на себя внимание его небольшие мосластые руки с литыми, но подвижными пальцами – он то и дело сжимал их в горсть. То был, пожалуй, единственный признак не уходившего напряжения. Восточные вытянутые ресницы, которые совсем не вязались с его грубоватым славянским лицом, мешали мне заглянуть в глаза, которым он, видимо, приказал остаться холодно невозмутимыми. И все же, всмотревшись, я мог увидеть давно уже мне знакомый страх страха, боязнь дрогнуть перед угрозой. Недобрые лихие глаза. Имею в виду не лихость, а лихо. Это совсем другая масть.
За годы своей адвокатской практики я выработал – мало-помалу – свой стиль общения с подзащитными. Хотя и не братский, но доверительный. Хотя доверительный, но деловой, не допускающий сантиментов. Готовящийся к суду человек находится в особых условиях. Ему предстоит жестокий театр, в котором ему же предназначается безжалостная главная роль. Карательная машина юстиции, тем более в нашей родимой модели, способна перемолоть бедолагу, попавшего в ее жернова. Он жадно ищет хоть тень надежды, однако поддерживать в нем иллюзии, которые ни на чем не основаны, не больше, чем игра в человечность.
Я сразу же объяснил Самарину, что шансов – практически никаких. Достаточно изменить присяге, а он увлек еще и других. Достаточно участвовать в бунте, а он к тому же его возглавил. Он должен реально смотреть на вещи, готовить себя к своей судьбе.
Самарин чуть слышно пробормотал усталым надтреснутым баском:
– Я не ребенок. Скорей бы все кончилось.
Эти слова, скажу вам по чести, не вызвали у меня доверия. Звучат они почти неизбежно и произносятся почти искренне. Но рождены они не смирением, не чувством исчерпанности и уж тем более не мрачной готовностью к небытию. В них еще слышится некий вызов, защитное ухарство и, сколь ни странно, еще не унявшаяся жизнь. Ни разум, ни здравый смысл не властны над нашей причастностью к миру живых, над этими судорогами инстинкта. Мы знаем, что умирают другие, а мы увернемся и сохранимся. Когда же прозрение наступает и перед нашим незримым оком впервые наконец возникает видение белого коридора, с каким отчаянным скопидомством цепляемся мы за каждую каплю истаивающего нашего срока, за лишние полчаса на земле. Несовершенная территория, но уж такую нам дал Господь. Значит, другой мы не заслужили.
Я сразу же напомнил Самарину: он должен быть со мной откровенным. Иначе мне не удастся выстроить хоть шаткую линию обороны. Он буркнул, что скрывать ему нечего. Тогда я спросил – на что он рассчитывал? Он, взрослый человек, офицер, привыкший оценивать ситуацию?
Самарин сказал, что иллюзий не было, все видел, все взвесил, все понимал – хотел он, используя средства связи, сказать на весь мир, что в этой стране царят диктатура и произвол, законы бездействуют, право отсутствует, планета не смеет взирать равнодушно на участь громадного материка. А как же присяга? Самарин ответил, что он не присягал беззаконию. Есть честь, есть совесть и есть достоинство.
Кого я не защищал перед судьями, кому не выпрашивал снисхождения! Убийцам, насильникам, психопатам. Маньякам, мошенникам, авантюристам. Почти невменяемым наглецам. Никто из них не походил на Самарина.
Поныне я не берусь объяснить, как в строгой, законопослушной семье, не склонной ни к спорам, ни к разномыслию, тем более к радикальным поступкам, мог вырасти столь якобинский овощ. Впрочем, не зря же бывалые люди напоминают о тихом омуте. Возможно, провинциальное детство, суровое строевое отрочество и молодость в океанском безлюдье, соединившись в опасных пропорциях, в разбалансированном режиме, создали некий жестокий климат? Естественно, все эти допущения необязательны и условны, в моих рассуждениях много кустарщины, да и поспешных несовпадений, вы при желании приведете общеизвестные биографии – очень похожее начало, только совсем иной итог – и все-таки должна ведь найтись какая-то внятная подоплека!
Когда протестный дух будоражит людскую массу, мы говорим о социальной первопричине, когда он томит чужую душу, исток неясен, неуловим. В подобном личном бунте таится какая-то тревожная тайна.
Конец ознакомительного фрагмента.