Шрифт:
Пазик проехал проходную, и за ними с лязгом закрылись железные ворота с красными звёздами. Все притихли. Потом они долго и бестолково строились на каком-то плацу. А потом их строем повели в баню. Раздеваясь в холодном предбаннике, они аккуратно складывали свои вещи, втайне ощупывая хитро зашитые за подкладку деньги. Как же тут холодно, чёрт возьми, скорее в баню, греться.
Опа! В большом помещении с десятком торчащих из стен душевых леек было ещё холоднее. Под окном с зачем-то открытой форточкой намело белый холмик, который не спешил таять… Голые, посиневшие, покрывшиеся гусиной кожей, они ринулись яростно крутить краники на душах, откуда тонкой струйкой потекла… холодная вода. Какое-то время они ещё метались, суетясь и толкаясь, но тут открылась дверь предбанника, где они оставили вещи, и оттуда как-то слаженно выскочили несколько фигур в зелёном. Эти фигуры, ловко перетянутые коричневыми ремнями с блестящими бляхами и в начищенных чёрных сапогах, дружно рассредоточились по помещению и на удивление быстро, не встречая сопротивления, словно псы овечье стадо, вытеснили их в противоположную дверь. В этой узкой и длинной комнате на дли иных же лавках лежала новенькая зелёная форма, а подлавками стояли чёрные кирзовые сапоги. Своей гражданки они больше не увидели. Тогда же Ромка понял, что физическая сила не играет в армии определяющей роли. Главное – слаженность коллективных действий и абсолютная уверенность в себе.
– Товарищ младший сержант, можно войти?
– Можно Машку за ляжку, козу – на возу! А в армии – разрешите! Повторить!
– Можно Машку за ляжку, козу – на возу! А в армии – разрешите! Разрешите войти?
– Заходьте.
Младший сержант Омельчук был невероятно туп, косноязычен и так же невероятно исполнителен. За это его и оставили в учебке «замком» – заместителем командира взвода. Причём именно за сочетание столь замечательных качеств. Ах да – они попали в сержантскую учебку, где из них четыре с половиной месяца будут готовить младших командиров. Таких же, как Омельчук, вероятно… Наверное, им повезло – в учебке нет и не может быть пресловутой дедовщины – они все одного призыва. Но есть кое-что похуже – старший сержант Осокин, замок первого взвода, дед, реальный хозяин батареи в отсутствие офицеров и прирождённый садист… Тот же Омельчук боится его, будто сам всё ещё курсант.
– Справа по одному строиться на улице бегом марш!
Торопливо, один за другим они выбегают и строятся на улице. Вчерашние школьники, студенты, рабочие; мальчики из благополучных семей и отъявленная шпана; русские, узбеки, армяне, прибалты; москвичи с Петровки и обитатели высокогорных аулов – они галдят и толкаются. Каждому представляется, что он – единственный и неповторимый… И какого хрена сосед наступил на ногу?! Дать бы ему сейчас с разворота в харю! Или хотя бы донести своё намерение… Но на улице уверенный минус, они в одних лишь гимнастёрках, и осознание собственной значимости быстро улетучивается. Пока выбегают последние из ста сорока человек, первые успевают основательно дать дуба. Появляется новое, неизведанное чувство коллективной ненависти к замыкающим, которые нежились в тепле, пока они тут стояли и ждали под пронизывающим ветром. Но и это новое чувство, не успев окрепнуть, растворяется в морозном воздухе, когда последним из казармы появляется ладный, хорошо сложённый, в безукоризненно подогнанной форме старший сержант Осокин. Холодные, с тусклым свинцовым оттенком глаза пристально осматривают замерший строй. Едва заметно раздуваются и опадают крылья тонкого хрящеватого носа. Вся эта гибкая, сильная фигура с бездушным немигающим взглядом напоминает кобру, постоянно готовую к молниеносному губительному движению.
– Отставить!
Кажется, что сам Осокин не чувствует холода вовсе.
– Две сорок одна! Не укладываемся. Будем тренироваться. Слева по одному в казарму строиться на центральном проходе бегом марш!
Почему такая несправедливость! Эти коротышки выбежали на улицу последними, а возвращаются первыми! Острая ненависть непонятным образом минует самого Осокина и проецируется на малоросликов. Ну, суки, дайте до вас добраться!
– Справа по одному строиться на улице бегом марш! Да что ж за хрень такая! Даже не успели подуть на красные замёрзшие пальцы. Но времени на эмоции нет. Снова бегом сквозь узкую, крашенную отвратительной жёлтой краской, всю в мелких потёках дверь. Снова суетливое построение перед казармой. А между тем начинает светать.
– Равняйсь! Смир-рна!
Ну слава богу! Сейчас помаршируем в столовую на завтрак. А там тепло, там еда!
– Отставить! Разговорчики в строю!
Сердце ухнуло куда-то в пустой желудок. Нет, сто сорок сердец ухнули в сто сорок пустых желудков.
– Я вас научу свободу любить! Слева по одному в казарму строиться на центральном проходе бегом марш!
Забежали, построились.
– Справа по одному, строиться на улице, бегом марш!
Выбегали деловито, молча, споро. Сознание практически не участвовало в происходящем. Окоченевшее тело тем не менее двигалось весьма проворно, никаких лиш-нихдвижений. Инстинкт самосохранения подавил всякие глупые эмоции вроде ненависти к последним, старшему сержанту Осокину, Советской армии и самой социалистической родине.
– Равняйсь! Смир-рна! Направо! В столовую шагом марш!
Ух ты, наконец-то! Они смогли! Теперь быстрее добраться до столовой!
– Песню запевай!
«Через две, через две весны! Через две, через две зимы! Отслужу, отслужу, как надо, и вернусь!» – вырывалось в хмуро-рассветное, немытое ноябрьское небо.
– Стой, раз-два! Почему шаг не печатаем? Будем тренироваться! На месте шагом марш! Раз-два, раз-два!
Господи, сколько это будет продолжаться? Они маршируют на месте уже чёрт-те сколько и орут при этом песню, выпуская клубы пара в окончательно посветлевшее небо. В конце концов, завтрак положен по уставу! Будто услышал, сука! Двинулись…
– Стой, раз-два! Налево! Справа по одному в столовую бегом марш!
Ура!
– Отставить! Становись! В столовую забегаем строго по одному, а не ломимся как бараны! Будем тренироваться. Кстати, на завтрак осталось десять минут. Равняйсь! Смир-рна! Для приёма пищи справа по одному в столовую бегом марш!
Ура! Вот и грубо сколоченные столы с деревянными лавками на десять человек. На столе большая кастрюля каши дробь-шестнадцать – мелко перемолотая перловка со слоем растопленного комбижира сверху в палец толщиной, алюминиевый чайник с остывшим чаем и подносы с крупно нарезанным хлебом. Но главное – две алюминиевые тарелки: на одной белый, кусковой сахар горкой, на второй – ровно десять цилиндриков сливочного масла, по двадцать граммов каждый. Должно быть по двадцать граммов…
– Отставить! Строиться на улице бегом марш!
Сука! Сука! Сука!
– Равняйсь! Смир-рна! Вы чё, решили со мной в игры поиграть?! Я сказал: забегаем молча, строго по одному, не толкаясь и не обгоняя других! Ясно?! Не слышу!
– Так точно! – вразнобой отвечает строй.
– Не слышу!
– Так точно! – ревёт строй так, что вороны с криком снимаются с деревьев.
– Для приёма пиши справа по одному в столовую бегом марш!
Вот и столы. В полной тишине мелькают руки. Лишь позвякивают алюминиевые миски. С небывалым проворством работают челюсти. На кашу времени нет. Первым делом одним куском заглатывается масло, потом огромный кусок белого хлеба – свежайший, выпеченный ночью в своей пекарне солдатиками из хозвзвода – ничего вкуснее в своей жизни рядовой Романов ещё не ел. Точнее не глотал. Так, сахар быстро не разжевать. И хочется сунуть в карман, чтобы потом не спеша посасывать, смакуя, но нельзя – проходили… А потому быстро в чай – намочить и – в рот! Ещё укус хлеба на пол-ломтя, может, кашу успе…