Шрифт:
– Три дна назад, я была в Кронштадте, мы даже ее простилась; мне в Капелле сказали.
Марина сочувственно взяла ее за руку и взглянула ей в глаза.
– Ну, как же ты?
– Что ж, вот и этот. Немного давал он мне счастья - я чаще плакала, чем смеялась во время его визитов, но все-таки был хоть какой-то луч человек, которого я ждала. Он оживлял собой эту пустоту, он понимал мое пение; за роялем у нас бывали чудные минуты. А теперь - никакого просвета. Вот я сижу так, по вечерам, и чувствую, как из этой темноты на меня ползет холодный, мрачный ужас.
– У него, кажется, есть мать?
– спросила Марина.
– Да, мать и племянница. Он был очень привязан к обеим, для них работал. Они теперь в отчаянии. Но я все-таки несчастнее их. У этой Аси молодость, невинность, будущее, любовь окружающих, у меня - ничего. Мертвящая пустота, и так изо дня в день, как нарыв. Знаешь, я эгоистка: я убедилась, что думаю не столько о нем, что он оторван от всего и едет вдаль, сколько о себе, как я несчастна, потеряв последнее. Или я недостаточно его любила?
Она ненадолго умолкла и вновь стала жаловаться на свою жизнь - нечего есть, не во что одеться и одеть Мику, ни единого полена дров, не заплачено за квартиру.
– Теперь с халтурами будет труднее - ведь это Сергей постоянно подыскивал их себе и мне... Ну, а как ты? Всегда элегантна и цветешь, счастливая!
– и она поправила на подруге модную блузочку.
– Не завидуй, Нина. Мне эта элегантность дорого стоила! Продалась старику, вот и одета.
– Марина, зачем так? Ты честная жена, во всяком случае жена вполне порядочного человека, который обожает тебя.
– И все-таки этот человек купил меня. Нина, милая, ведь это не секрет, это знают все, а лучше всех - я сама! Вышла я за моего Моисея только для того, чтобы не быть высланной и не умереть с голоду где-нибудь в Казахстане. Ни о какой любви с моей стороны не было даже разговора. Ведь ты же знаешь...
Она говорила это, вертя перед собой маленькое зеркальце и подкрашивая губки, говорила обычным тоном, как о чем-то решенном.
– Любит, да, - она усмехнулась, - но я-то не люблю! Нина, в этом все. Это делает мое положение мучительным и фальшивым. Для меня нет хуже, как остаться наедине с мужем, потому что мне не о чем с ним говорить, тяжело смотреть ему в глаза, отвечать нa его ласки... А потом взгляну в зеркало и вижу, как я еще красива и молода, и делается так обидно и горько. Думаешь: природа дала тебе все, чтобы быть счастливой, но все, что могло бы быть радостью, превращается в пытку!
Она спрятала зеркальце.
– Во всяком случае ты уважаешь же его?
– не унималась Нина.
– Уважаю, но как-то словно, отвлеченно. Я стараюсь ценить его отношение к себе, но он мне не интересен. Он вовсе не глуп, но мелок как-то. Ему не хватает культурных поколений. Мы уже перестали это ценить, а между тем, как это много значит! Нет-нет да и прорвется то грубость, то ограниченность... И потом его окружение... Терпеть не могу его родню. Когда они собираются, они устраивают настоящий кагал, и эта мелочность убийственная! Я всегда чувствую, какая бездна разделяет меня и их не потому только, что я интеллигентнее их, а еще потому, что мы - русские - пережили за это время такое море скорби, которое не снится этим самодовольным евреям.
– Скорби за Россию от них трудно и ожидать, - согласилась Нина, - но ты говоришь, как настоящая антисемитка. Я привыкла думать, что среди евреев есть множество прекрасных людей. Мой отец был о них высокого мнения. Вышла бы ты за русского из мещан, и было бы то же самое. Уж поверь.
– Может быть, и так. Но разве это меняет что-нибудь7 Марины Драгомировой больше нет! Ну, довольно об этом. Что твой bеau-frere, расскажи о нем, - сказала она по ей одной понятной ассоциации.
– Олег? Мы мало разговариваем, он все больше у Мики в комнате; мне кажется, что, узнав про мою любовь к Сергею, он стал меня сторониться. Но вчера, когда он узнал о ссылке Сергея, он пришел ко мне и провел со мной около часа, очень сочувственно расспрашивал, но, безусловно, только из вежливости.
Она помолчала, вспоминая что-то, и потом сказала с улыбкой
– А помнишь, как ты была неравнодушна к Олегу, когда была девушкой? Кто знает, может быть, и завязался бы роман, если бы не революция! Помнишь наш разговор в моем будуаре, когда ты меня уверяла, что в Олеге есть что-то печоринское?
– Я и теперь скажу то же.
– Теперь? Нет. Раньше действительно он был интересен, и кавалергардская форма шла ему А сейчас у него вид затравленного волка, и этот шрам на лбу его портит. Марина, ты плачешь? Да что с тобой, моя дорогая? Или ты опять неравнодушна к нему?
Марина открыла лицо:
– Все, что было тогда, - пустяки, Нина. Так, девичьи мечты. Разве я тогда умела любить? Я была слишком легкомысленна и весела для большого чувства. А вот теперь... Теперь, когда мне уже тридцать один, когда я уже так истерзана, а счастлива еще не была, теперь я могу любить каждым нервом, теперь это действительно женское чувство. Нина, душечка, ты как будто удивляешься... он не в твоем вкусе, я знаю, но ты послушай, пойми. Помнишь, тогда, в тот вечер, когда я его встретила, - я подумала тотчас же, что он и в лохмотьях смотрится с достоинством. А потом, когда я привела его к тебе на квартиру, Мика очень скоро ушел ко Всенощной, и я, видя, что Олег от усталости почти падает, велела ему ложиться на диване, а сама уже надела шляпку, чтобы идти домой, но зашла к твоей тетушке и немножко с ней поболтала. Потом я хотела уже выйти, да вдруг подумала, что ему очень неудобно лежать, а сам он о себе не позаботится. Я взяла диванную подушку, вот эту, чтобы подложить ему под голову. Он не ответил, когда я постучала: тогда я вошла совсем тихо: он лежал одетый на диване и уже спал. Я смотрела на его заостренные черты и темные круги под глазами, и так мне его было жаль! Знаешь, той волнующей, женской жалостью, от которой до самой безумной любви всего один шаг! Мне кажется, что если бы он тогда проснулся и раскрыл объятия - я бросилась бы к нему на грудь и отдалась без единого слова, забыла бы мужа, забыла бы все... но он не шевелился. Я стала подкладывать подушку, тут он открыл глаза и, увидев меня, тотчас вскочил - корректно, с извинением, как чужой. Что мне было делать? Я вышла и ничем не выразила этой невыносимой, душившей меня жалости, не обняла, не положила его голову на свою грудь. Все похоронила в душе, все!
– она плакала.