Шрифт:
Через полчаса, выезжая из имения, Олег увидел, как осужденных им людей вели через аллею для выполнения приказа. Они знали, зачем их ведут, их лица больше не были ни красными, ни безобразными, а только злобными и угрюмыми; они уже протрезвели. Особенно запомнилось Олегу одно лицо — лицо юноши его лет. Еще безусый паренек, смертельно бледный с расширившимися, полными ужаса глазами. Вспоминая лицо этого юноши, он не мог не чувствовать, что был жесток. Рассказывать все это священнику было бы слишком тяжело. Да и опасно. Он не верит теперь священникам. Чекист в рясе мог обречь человека на смерть. А над Олегом они могли затеять гнусный «показательный» процесс, выставляя перед всеми жестокость белого офицера. Они не дали бы труда вникнуть в его чувства, в то, как гибель семьи озлобила его. Им никогда не узнать, как он, белый офицер, любил солдат, как еще мальчиком любил денщика отца и брата и потом своего денщика. Он мечтал бы, даже теперь, встретиться с кем-нибудь из солдат своего взвода; да ведь эти же солдаты и спасли его, когда он лежал в бреду. Но товарищи ничего не захотят узнать, они будут только кричать о том, что он приказал расстрелять девять человек, что он «белогвардейское охвостье» и «недобитая контра» — любимые выражения советской печати, пересыпавшие тексты даже такого официального органа как «Ленинградская правда».
Олег издали видел, как вынесли Святые Дары, и слышал чудную молитву, которую помнил с детства наизусть, она кончалась словами — «не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзанья Ти дам, яко Иуда, но яко разбойник исповедую Тя: помяни мя, Господи, во Царствии Твоем».
«Господи, я был честным боевым офицером, а вот теперь не смею приблизиться, как разбойник. И нет мне утешения даже здесь».
Дома он застал Нину одну; они редко разговаривали задушевно, каждый замкнувшись в своем горе. Но в этот раз, весь под впечатлением пережитого в храме, он сказал:
— Говорят, советский служащий имеет право на отпуск после того, как проработает сколько-то месяцев. Если против ожидания я продержусь этот срок и получу отпуск, поеду туда, где был наш майорат и попробую найти могилу мамы.
Нина с удивлением взглянула на него:
— Что вы, Олег! Безумие — показываться там, да еще с расспросами что и как. Ведь вас признают.
— Крестьяне не выдадут меня. А где могила вашего отца?
— В Черемухах, около деревенской церкви. Но я туда не поеду, нет!
— Как это вышло, Нина, что вы оказались в Черемухах, а не с моею матерью?
— Отец увез меня в Черемухи, когда узнал, что Дмитрий у белых. Он говорил, что ему спокойней, когда его дети с ним. Кто мог знать, как сложатся события.
— Александра Спиридоновича арестовали там же, в имении?
— Да. Нагрянули чекисты и комиссар, латыш. Требовали, чтобы отец сдал немедленно оружие, уверяли, будто бы он сносится с белыми, которые стояли на ближайшей железнодорожной станции. Помню — обступили Мику и стали допытываться, не зарывали ли чего-нибудь отец и сестра. А Мике было всего четыре! Слышим он отвечает: «Зарывали!» А они ему: «Веди». Вот он их и повел, а мы с отцом, стоя под караулом, со страхом следили через стеклянную дверь; мы боялись, что он приведет их к месту, где у отца были зарыты сабля и наган. Но оказалось, что он повел к могиле щенка под кленами. Никогда у меня не изгладятся из памяти эти минуты… Отец… Его крупная фигура, закинутые назад седеющие кудри и та величавая осанка, с которой он объяснялся с чекистами. Он отказался выдать им ключи от винного погреба… Уж лучше было бы не препятствовать…
— Ваш батюшка, очевидно, опасался, чтобы они не перепились и не начали бесчинствовать.
— Так вы, значит, знаете? — вырвалось у нее.
— Я? Нет… ничего не знаю…
Прошла минута, прежде чем она опять заговорила:
— Кучер и садовник отбили меня — все-таки успели спасти, но отец уже был мертв… Из-за них… Из-за этой пьяной банды я потеряла и отца и ребенка. Тогда… от этого ужаса… от страха… у меня разом пропало молоко.
Он обратил внимание, какой трогательной нежностью зазвенел ее голос при слове «молоко».
— Кормилицы под рукой не было… пришлось дать прикорм, а ему было только три месяца… И вот — дизентерия. — И она уронила голову на руки, протянутые на столе.
Он подошел и поцеловал одну из этих, беспомощно уроненных бессильных рук.
— Вы вот сейчас, наверное, думаете, — проговорила она, поднимая лицо. — «Она не оказалась русской Лукрецией и все-таки осталась жить…»
— Что вы, Нина! Я не думаю этого! Нет! Ведь тогда еще был жив ваш ребенок — имея малютку, разве смеет мать даже помыслить… и потом вас успели спасти. А вот что мне прикажете думать о самом себе — меня, князя Рюриковича, Георгиевского кавалера, офицера, выдержавшего всю немецкую войну, меня хамы гнали прикладами и ругали при этом словами, которые я не могу повторить. Нина, я помню один переход. Я отставал, у меня тогда рана в боку не заживала — она закрывалась и снова открывалась… конвойный, шедший за мной, торопил меня… потом поднял винтовку: «Ну, бегом, падаль белогвардейская, не то пристрелю, как собаку!» И я прибавлял шаг из последних сил…
Теперь она посмотрела на него с выражением, с которым он перед этим смотрел на нее.
— Не будем говорить, — прошептала она, утирая слезы.
— Не будем.
И каждый снова замкнулся в себе.
В следующий свой выходной день Олег с утра вышел из дома. Накануне он получил «зарплату» (так теперь называлось жалованье) и в первый раз мог располагать деньгами по своему усмотрению, покончив с уплатой долгов Марине и Нине. Пока долги не были сполна уплачены, он тратил на себя ровно столько, чтобы окончательно не ослабеть от голода. В это утро, сознавая себя впервые свободным от долгов, он решил, следуя советам Нины, пойти на «барахолку» и поискать себе что-нибудь из теплых вещей, так как до сих пор ходил по морозу в одной только старой офицерской шинели с отпоротыми погонами; в этой шинели он проходил все шесть лет в лагере и выпущен был в ней же. Январский день, морозный, яркий, солнечный, искрился жизнерадостностью русской зимы, но эта радость не трогала Олега. Войдя на «барахолку», он тотчас попал в движущуюся, крикливую, беспорядочно снующую толпу. Выискивая фигуру с ватником или пальто, он ходил среди толпы, когда вдруг до слуха его долетел окрик:
— Ваше благородие, господин поручик!
Совершенно невольно он обернулся и увидел в нескольких шагах от себя безногого нищего, сидевшего на земле около стены дома. В нем легко было признать бывшего солдата, и даже лицо его показалось как будто знакомо Олегу; впрочем, он так много видел подобных лиц — типичное солдатское лицо. Нищий смотрел прямо на него, и не было сомнения, что этот возглас относился к нему. Олег подошел.
— Из какого полка? — спросил он. И в ту же минуту подумал, что безопаснее было бы вовсе не подходить и не откликаться на компрометирующий оклик. Если бы говоривший не был калека — он так бы и сделал.