Шрифт:
Тут на Шелтона напали сомнения, всегда сопутствующие случайной благотворительности; ему было стыдно, что у него возникли подобные сомнения, и было бы стыдно, если бы они не возникли; он украдкой посматривал на иностранца, который говорил теперь с девушкой на неизвестном Шелтону языке. Иностранец этот выглядел настоящим оборванцем, но выражение его лица говорило о тонком, остром уме и силе воли, какие редко можно обнаружить на лице заурядного человека; переведя взгляд на других пассажиров, Шелтон уловил на их лицах своеобразное сочетание презрительного возмущения и любопытства. Откинувшись назад и полузакрыв глаза, он попытался определить то новое, что появилось в атмосфере их купе. Ни в выражении лиц, ни в поведении его соседей не было ничего такого, к чему можно было бы придраться и что можно было бы втайне осудить, и это озадачивало его. Они продолжали беседовать с удивительным, чуть нарочитым бесстрастием, и все же Шелтон твердо знал, словно услышал по секрету от каждого, что этот подозрительный эпизод вывел их из состояния покоя. Случилось нечто противоречащее их понятиям о благопристойности, нечто опасное, мешающее им благодушествовать, и потому непростительное. Каждый по-своему проявлял неудовольствие: одни - с юмором, другие философски или презрительно, с раздражением или с насмешкой. Внезапно, словно прозрев, Шелтон понял, что и у него в глубине души притаились те же чувства. И он рассердился на своих соседей и на себя за то, что разделяет их неудовольствие. Он взглянул на пухлую, гладкую руку дамы с римским профилем. От этой холеной, белой руки веяло необычайным самодовольством и обособленностью; какая-то уверенная праведность в ее изгибе, чопорная жеманность отставленного толстого мизинца - все это приобрело совершенно необъяснимую значимость, словно олицетворение приговора, который вынесли его спутники по купе, приговора Общества, ибо Шелтон знал, что любые восемь человек, собравшиеся хотя бы в купе третьего класса, представляют собой зародыш Общества, даже если они и внушают отвращение благовоспитанному человеку.
Однако Шелтон был влюблен и недавно помолвлен, а потому у него были все основания не поддаваться чувству какого бы то ни было недовольства; перед его мысленным взором вновь возникло бесстрастное красивое лицо, быстрые движения и ослепительная улыбка той, чей образ не покидал его во все время добровольного изгнания; он достал последнее письмо своей невесты, но голос молодого иностранца, обратившегося к нему скороговоркой по-французски, заставил его поспешно спрятать конверт.
– Судя по тому, что она мне рассказала, сэр, - начал незнакомец, наклоняясь к Шелтону, чтобы девушка не могла расслышать его слов, положение ее весьма печально. Я был бы рад помочь ей, но, как видите...
– Он сделал жест, и Шелтон понял, что ему пришлось, расстаться с жилетом.
– Я не Ротшильд! Она приехала в Дувр с человеком, который обещал на ней жениться, а потом бросил ее. Посмотрите, - он быстрым взглядом! указал на их спутниц, отодвинувшихся подальше от француженки, - как они стараются, чтобы их одежда не коснулась ее! Это добродетельные женщины, сэр. И какая же чудесная вещь добродетель! А еще чудеснее сознавать, что обладаешь ею, особенно когда нечего бояться искушений!
Шелтон не мог удержаться от улыбки, а когда он улыбался, выражение его лица тотчас смягчалось.
– Замечали ли вы, - продолжал молодой иностранец, - что люди, которым по складу их характера и условиям жизни меньше всего подобает судить других, как раз и выступают обычно в роли судей? Суждения Общества всегда бывают детски наивными, потому что оно состоит в основном из людей, которым никогда не приходилось солоно. И потом те, у кого есть деньги, рискуют лишиться своих капиталов, если они перестанут считать неимущих мошенниками и идиотами.
Шелтона поразило это стремление бедно одетого юноши поделиться с ним, человеком совсем незнакомым, своими умозаключениями, поразило и то, что этот юноша так оригинально выразил его собственные затаенные мысли. Поддавшись странному обаянию незнакомца, Шелтон перестал раздумывать над необычностью создавшегося положения.
– Вы, вероятно, приезжий?
– спросил он.
– Я уже семь месяцев в Англии, но до сих пор еще не бывал в Лондоне, ответил тот.
– Я рассчитываю найти себе там полезное применение - давно пора!
– На секунду губы его тронула горькая и вместе с тем жалостная улыбка.
– Не я буду виноват, если мне не повезет. Вы англичанин, сэр?
Шелтон кивнул.
– Простите, что я спрашиваю вас об этом. В вашем тоне я не слышу того, что замечал почти у всех англичан: особого...
– comment cela s'appelle? {Как это называется? (франц.).} - апломба, в котором проявляется одно из величайших достоинств вашей нации.
– Какое же это?
– с улыбкой опросил Шелтон.
– Самодовольство, - ответил молодой иностранец.
– Самодовольство!
– повторил Шелтон.
– И вы называете это великим достоинством?
– Вернее, мосье, я назвал бы это серьезным недостатком народа, который всегда был великим. Вы, несомненно, самая культурная нация на земле, и это обстоятельство вас несколько испортило. Будь я английским проповедником, я стремился бы прежде всего доказать вам всю никчемность вашего самодовольства.
Шелтон откинулся на спинку скамьи и стал обдумывать это дерзкое замечание.
– Гм, - проговорил он наконец, - ваши проповеди едва ли пользовались бы успехом. Не думаю, чтобы мы были самоувереннее какой-либо другой нации.
Иностранец вздохнул, как бы соглашаясь с этим мнением.
– Это действительно довольно распространенная болезнь, - сказал он. Посмотрите на них.
– И он быстрым взглядом указал на сидевших в купе пассажиров, обычных, заурядных людей.
– Что дает им право кичиться своей добродетелью и отворачивать нос от тех, кто живет иначе, чем они? Впрочем, вон тот старик земледелец, пожалуй, не такой: он вообще никогда не думает; зато посмотрите на эту пару: как они увлеклись своей глупой болтовней о ценах на хмель, о видах на урожай картофеля, о проделках какого-то Джорджа и о тысяче подобных мелочей! Взгляните на их лица! Я ведь сам из буржуа, и я вас спрашиваю: проявили ли эти люди хоть раз такие качества, которые давали бы им право гладить себя по головке? Куда там! Они знают только, как растить картошку; и все непонятное внушает им ужас и презрение. А таких миллионы! Voila la societe! {Вот каково общество! (франц.).} Этим людям свойственно одно: трусость! Я воспитывался у иезуитов, - заметил он в заключение, - они научили меня, как надо думать.
При обычных обстоятельствах Шелтон, следуя правилам хорошего тона, произнес бы: "Ах, вот как!" - и уткнулся бы носом в спасительные страницы "Дейли телеграф". Но сейчас, повинуясь непонятному побуждению, он взглянул на молодого человека и спросил:
– Почему вы говорите все это именно мне?
Бродяга - ибо, если судить по его башмакам, он вряд ли мог быть кем-либо иным - минуту помедлил и затем, словно решившись говорить правду, ответил:
– Когда вот так постранствуешь по свету, как я, появляется особый инстинкт, который подсказывает, кого следует выбирать в собеседники и каким тоном с ним разговаривать. Все в жизни диктуется необходимостью, и, если хочешь жить, нужно научиться всем этим премудростям, иначе пропадешь.
Шелтон, который и сам обладал довольно гибким умом, не мог не заметить, что под этими словами скрыт тонкий комплимент. Молодой человек словно хотел сказать ему: "Я уверен, что вы не поймете меня превратно и не сочтете бездельником только потому, что я изучаю человеческую природу".
– Но разве ничего нельзя сделать для этой бедной девушки?
Новый знакомый Шелтона пожал плечами.
– Разбитая чашка, - сказал он.
– Ее теперь уже не склеишь. Она едет к своей кузине в Лондон и надеется, что та ей поможет. Вы дали ей денег, чтобы добраться до Лондона, и это все, что вы можете для нее сделать. Что ждет ее в дальнейшем, слишком хорошо известно.