Шрифт:
Тутмес плеснул мне в лицо вином из чаши и закричал:
– Не смей так говорить о Нефертити!
Но тут же он раскаялся о своем пьяном поступке, стал вытирать мне лицо и сокрушенно проговорил:
– Я не хотел обидеть тебя! Видно, эта женщина в самом деле околдовала мои глаза, потому что мне и вправду кажется, что красивее ее нет никого, как нет никого безобразнее и отвратительнее фараона Эхнатона, хоть мне следовало бы любить его за все благодеяния, которые он мне оказал.
Я дружески ответил ему:
– Ты грезишь, и воображение твое воспалено. А на самом деле Нефертити может дать тебе не больше, чем любая рабыня.
Но моя мудрая речь нисколько не утешила его, а только снова разозлила. Поэтому мы выпили еще вина, ибо вино хоть и возбуждает споры и раздоры, но оно же примиряет ссорящихся и укрепляет дружбу, и не бывало еще такого раздора, который нельзя было бы погасить вином – главное, выпить достаточное количество.
Вот так доплыли мы до Хетнечута. Это был небольшой городишко на берегу реки – такой маленький, что овцы и более крупный скот паслись прямо на улицах, а храм был из кирпича. Городские власти встретили нас с великим почетом, и Тутмес торжественно водрузил статую Хоремхеба в храм, который прежде был храмом Хора, а теперь ради Эхнатона был перепосвящен Атону. Это, впрочем, нисколько не смутило местных жителей, которые продолжали служить и поклоняться в своем храме Хору, соколиноголовому, хотя все его изображения были оттуда убраны. Водружение в храме изваяния Хоремхеба было встречено всеми с ликованием, и я предвидел, что скоро общее мнение отождествит его с Хором – ему будут служить и приносить жертвы, ибо у Атона не было изображений, а читать здесь умели лишь немногие.
Мы навестили также родителей Хоремхеба, которые благодаря обильным подаркам сына жили теперь в деревянном доме, хотя прежде принадлежали к беднейшему люду. Из тщеславия Хоремхеб пожелал, чтобы фараон присвоил им высокие звания и титулы как знатным придворным лицам, несмотря на то что всю свою жизнь они пасли скот и варили сыр. Ныне же отец Хоремхеба именовался Хранителем печати и Попечителем зданий многих городов и селений, а мать была придворной дамой и Смотрительницей коровьих стад, хоть ни тот ни другая не умели ни читать ни писать. Впрочем, все эти должности были, разумеется, лишь почетными и никак не соотносились с их жизнью, но зато Хоремхеб получил возможность скреплять свою подпись печатью с именем сановных родителей, так что ни у кого в Египте не могло теперь возникнуть сомнений в его родовитости. Вот сколь велико было его тщеславие!
Тем не менее сами родители были простые благочестивые люди, и в храме возле статуи сына, убранной букетами цветов, они стояли в платье из тонкого полотна, но без сандалий, и их натруженные ноги были босы на глиняном полу. После окончания церемонии они пригласили Тутмеса и меня в свой дом, где тотчас сняли свои изысканные одежды и, облачившись в серое платье, навсегда пропахшее коровами, принялись угощать нас вареным сыром и кислым вином. Склонившись перед нами в глубоком поклоне и опустив ладони к коленям, они просили нас рассказать им об их сыне, а отец Хоремхеба сказал:
– Мы ведь считали его дурачком, когда он привязывал медный наконечник к пастушескому посоху и затачивал его, как острие. Но нрав у него всегда был строптивый – а уж сколько мы учили его, что, мол, надо быть смирным и покоряться!
Мать Хоремхеба прибавила:
– Сердце мое просто извелось от страха за него: он такой сызмальства, камень на дороге не обойдет, ему лучше нос расквасить, только не обходить! А как уехал он из дома, так я начала бояться, что он где-нибудь голову сломит иль вернется к нам калекой изувеченным. И вот ведь как сложилось – возвращается в камне, в славе и почете… Зато теперь я ночами не сплю, боюсь, не ест ли он там много мяса, а то мясо ему вредно для желудка, не утонет ли плавая в реке – он ведь выучился плавать, как я ни остерегала его…
Вот такие незамысловатые речи держали они перед нами; они трогали нашу одежду и украшения, распрашивали о здоровье фараона, о самочувствии Великой царственной супруги Нефертити и всех четырех юных царевен. Они говорили, что ежедневно возносят молитвы богам, то есть Хору, богу их сына, чтоб Великая царственная супруга разродилась наконец мальчиком – сыном и наследником царского престола. Расстались мы со стариками самым дружеским образом, оставив статую Хоремхеба в храме Хора для всеобщего поклонения.
Тутмес наотрез отказался следовать со мною дальше, в Мемфис, как я ни упрашивал и ни умолял его ради его же блага. Напрасно! Он поплыл обратно в Ахетатон, чтобы вырезать статую царицы Нефертити из твердых пород дерева, ибо ни о чем другом он не мог ни говорить ни думать. Так заворожила его красота Нефертити! Уверен, что не на пользу для его здоровья, потому что женская красота вредоносна и сродни колдовству, если не одна из его разновидностей.
Итак, путешествие мое в Мемфис было скучным, и я поторапливал гребцов, рассудив, что если мне суждено теперь умереть, то ни к чему отдалять это событие, а лучше покончить с ним поскорее, избавив себя от лишних дней скорби. Я восседал на мягких подушках на палубе царского корабля, царские вымпелы реяли над моей головой, а я смотрел на тростник, реку, пролетающих уток и говорил своему сердцу: «Стоит ли все это того, чтобы на это смотреть и для этого жить?» И еще я говорил: «Полдень пышет зноем, кусаются мухи, и радость человеческая ничтожно мала по сравнению с заботами: глаза устают смотреть, тысячи звуков и пустых речей утомляют слух, а сердце слишком предается грезам, чтобы быть счастливым». Так я успокаивал свое сердце, спускаясь вниз по реке, угощаясь отменными кушаньями, приготовленными царским поваром, и чудесным вином, пока не достиг довольства и умиротворения и смерть не начала казаться мне – благодаря выпитому вину – старой и доброй знакомой, в которой не было ничего пугающего, в то время как жизнь со всеми ее заботами представлялась куда страшнее смерти – она была подобна раскаленной пыли, а смерть – прохладной воде.
И все же в Мемфисе мне стало не по себе, когда я увидел стоявшие в гавани военные корабли с пробитыми обшивками бортов, треснувшими носами и без мачт. Увидел я и боевые колесницы, все в засохшей крови, облепленные мухами. У них были сломаны дышла и оторваны колеса. Наконец увидел я заполнивших пристань беженцев с бесчисленными тюками, оборванных, недужных и израненных, с застывшими от ужаса глазами на лицах, обтянутых кожей. Все они, египтяне и сирийцы, были одеты в пестрые сирийские платья. Завидев развевающиеся над моей головой царские вымпелы, они воздевали ко мне грязные руки и, потрясая кулаками, осыпали меня проклятиями, выкрикивая их на разных языках, пока на них не посыпался град ударов и стражники, энергично действуя палками, не расчистили мне дорогу.