Шрифт:
Когда он вернулся в Ленинград, Лазарев уже умер, Аля уехала, квартиру заняли какие-то молодожёны. Одно время Кузьмин ходил с работы по Фонтанке, мимо того дома, и засматривал в знакомые окна. Там сушились пелёнки, кричало радио. Были те же обои и та же печь. Никто не знал и не помнил, что здесь жил Лазарев. Впервые, кажется, Кузьмин пожалел об этом странном человеке, который по-своему любил его, несомненно любил, а Кузьмин относился к нему пренебрежительно, тяготился его попрёками, поучениями; занудный старикан, бедолага - вот кем был для него Лазарев. Честно говоря, даже чувства благодарности он не испытывал. Лазарев тяготил. С ним надо было держаться настороже, по малейшему поводу он обижался, требовал разъяснений, извинений, Кузьмин быстро уставал от его воспалённого самолюбия. Особенно в ту командировку. После Севера, отчаянной самозабвенной работы, этот Лазарев со своим брюзжанием и соблазнами выглядел отсталым от жизни, поглупевшим. На Севере города ещё сидели на головном пайке, без электроэнергии. В часы пик приходилось вырубать фидера лесозаводов. На Кузьмина наседали и сверху и снизу. За военные годы энергетики привыкли не считаться ни с какими правилами, ставили трансформаторы без фундаментов, на брёвна, на камни, перегружали сети, вешали аварийные времянки, всё кое-как, на соплях - не хватало мощностей, материалов... Энергетики должны были изворачиваться, но в то же время они были хозяева положения, директора предприятий ломали перед ними шапки, выпрашивая хоть десяток киловатт. И вот теперь он, Кузьмин, должен был приводить их, героев военных лет, в чувство, ставить на место. Он лишал их власти. Он хотел привести сети в соответствие нормам, требовал от энергетиков и от начальства всего того, что было положено. И те и другие были недовольны им, но ему нравилось воевать на два фронта, он шёл напролом. Не вводил подстанции без релейной защиты. Не допускал перегрузок. "Стройте новые линии", - отвечал он на просьбы и упрёки. И в то же время производил рискованнейшие включения... Рассказывать об этом Лазареву было бесполезно.
– Вы кем сейчас работаете, Павлик?
Обычное монтажное управление, каких десятки, а может, и сотни. Всесоюзного значения не имеет. Кабинет маленький. Секретарша. Правда, она же машинистка и завхоз. Комфорта нет. Чай, кофе не приносят. Журналисты не бывают.
– Дальше некуда, - сказала Аля.
– Куда вы попали? Ни минуты нельзя там оставаться...
– Она шутила, смеялась, а потом разом посерьёзнела.
– Чего жалеть. Конечно, привыкаешь, любая работа может доставлять удовлетворение, - наблюдая за Кузьминым, она как бы подбирала верную ноту.
– Особенно талантливому человеку. Талант, он всюду талант. Но теперь, когда всё выяснилось, теперь-то какой вам смысл?.. Что вам дала ваша работа?
– Ничего, - сказал он.
– Вот видите. А помните, как вы мечтали получить орден?
Они оба улыбнулись одинаковыми улыбками.
...Следовательно, он в тот приезд так и мечтал, и не стеснялся признаваться.
– Послушай, Аля, а как это было?
Переносица её чуть сморщилась, все эти отвлечения, воспоминания не входили в её план, но, не показывая вида, она рассказала, как он хвалился своим назначением, был упоён тогда своей властью: шесть машин, рации, вызовы в обком...
– У папы записаны ваши высказывания, Павлик: "Солдаты своё дело сделали, теперь спасают страну инженеры". Папа спросил: а как же учёные, они ведь сделали атомную бомбу? Вы на это сказали: бомба, да, но она нас не накормит и не согреет. Сейчас людям нужны самые элементарные блага.
Неужели он так и сказал - "блага"? Это было совсем не его слово. Но Лазарев записывал точно. Лазарев сидел за большим обеденным столом. На одной половине ели, на другой лежали книги, конспекты, там Лазарев занимался. Он хохлился в меховой солдатской телогрейке, говорил с ужимочками, ехидством, но все его доказательства оборачивались против него, потому что какой же смысл было обрекать себя на подобное прозябание? "Всё это прекрасно, - думал тогда Кузьмин, - но чего вы добились, дорогой учитель? Чего достигли?" А он, Кузьмин, был нужен, его ждали, он командовал сотнями людей, тысячами и тысячами киловатт... Орден ему всё же дали. Через два года.
– Вот видите, - повторяла Аля.
– Что же вас теперь держит? Я не пойму. Чего-то вы недоговариваете, - она слегка раздражалась, еле заметно. И какая-то была нетерпеливость в ней, иногда она поглядывала на раскрытую дверь, прислушивалась к голосам в соседних комнатах.
– Так-то так, Алечка, - сказал Кузьмин.
– А собственно, что ты уж больно озабочена моими делами?
– Потому что это несправедливость. Мне за папу обидно, что он не дожил. Не узнал.
– Витая пружинка волос у её виска качнулась, и Кузьмин, подобрев, сказал:
– Вот это другое дело.
– Нет, не другое, - тотчас с новым накалом подхватила Аля.
– Вы, Павлик, напрасно меня отделяете. Папа не узнал, зато я узнала. Во мне всё теперь всколыхнулось. Ведь я потом, когда вы, Павлик, не вернулись, я ведь тоже разуверилась в отце. Занималась анализом по Лаптеву. Прятала его учебник от отца. Жалела его, считала, что у него пунктик. Короче, я тоже его предала... Поверила Лаптеву. В этом-то мерзость... Он это почувствовал, вида только не подавал. А перед смертью тётке, сестре своей, сказал, что Алечке так легче прожить будет, пусть думает, что всё правильно, по заслугам и почёт, отец убогий, юродивый, только жалко, когда узнает, что отец-то прав был, расстроится и клясть себя будет. Вот что мучило его. Он про нынешний день беспокоился.
Голос у неё вился ровно, с лёгким дымком, как стружка на станке, и глаза смотрели на Кузьмина не мигая.
– А больше он ничего не говорил?
– То есть?
– Значит, он считал, что... словом, ни в чём не виноват?
– Виноват? В чём?
– Нет, я так, - сказал Кузьмин, напуская рассеянность.
– Я про Лаптева.
– Что именно?
Руки её вцепились в подлокотники, глаза, обведённые синью, смотрели накалённо, с недобрым блеском. Она замерла, готовая броситься защищать отца. Неужели она не знала про то, что творилось на кафедре? И сам Лазарев никогда не обмолвился? И никто кругом? Или же Лазарев дома всё это преподносил по-своему? А может, у него были какие-то оправдания? Может, он верил, что в математике идёт классовая борьба, что Лаптев проповедует идеализм?
Вся сила встревоженной, обеспокоенной любви к отцу была сейчас в ней, в единственной его дочери, которой он заменил умершую мать, вынянчил в блокаду. И эта ответная, запоздалая, но оттого нерассуждающая любовь сжигала все возражения.
Какие доказательства, в конце концов, были у Кузьмина?
Он поднялся, подошёл к камину.
– Ну бог с ним, с Лаптевым... дался тебе этот старец.
Он взял её прохладную руку, потянул к себе так, что Аля поднялась.
– Оставь Лаптева в покое. Столько лет прошло. У них с отцом были свои счёты. Нам их ныне трудно судить.