Шрифт:
Ораторствующий офицер говорит, что много еще невысказанного у него на сердце, однако…
Однако все мы в этой комнате слышим, что вместительный желудок человека, сидящего посередине, начинает урчать. И человек с урчащим желудком, словно дождавшись ключевого слова «сердце», поднимается во весь рост. Остальные тоже вскакивают. Становятся по стойке «смирно». Замирают. «Это их самый главный!» – смутно доходит до меня.
Размеренным шагом он выходит из комнаты. Под мышкой у него зажата папка с надписью «Ministerul de Securitate», которую сотрудники поднесли ему со стола. Никто не смотрит ему вслед, никто не обменивается взглядами. Они стоят неподвижно. Они молчат.
– Ты как следует подумаешь, вспомнишь и изложишь все, что знаешь об этой опасной личности, об этом агенте империализма.
Подполковник заглядывает в какой-то лист бумаги и без ошибок пишет: «Энцо Путер». Хлопает в ладоши. Появляется солдат.
– Встать, – скрипит офицер.
Все как по команде начинают пристально разглядывать меня. Я пытаюсь подняться, но не могу. Пытаюсь рывком сдвинуться с места, но тщетно. Ноги меня не слушаются. Они словно прикручены к полу. Колени точно налились свинцом. Присутствующие кивают.
Офицер приказывает караульному:
– Возьми его под мышки, помоги ему.
Тот повинуется, и чувствуется, что поддерживать беспомощных заключенных ему приходилось уже не раз. Потом подает мне очки. Я заползаю во тьму. Марш вперед. Наконец раздается громыханье запоров.
В камере спиной ко мне стоит маленький человечек. Во тьме он почти неразличим. Одежда на нем, кажется, старомодная. Он подает мне руку и тихо произносит:
– Здравствуйте! Меня зовут Розмарин, – и указывает на свой вылинявший берет. – Антон Розмарин из Темешвара. Он склоняется в поклоне.
– Только не говорите мне, давно ли вы здесь. Я больше не выдержу ни часа.
Вытянувшись на койке, я по виду тюфяка устанавливаю, что это другая камера, не та, где я ночевал.
– Лежать нельзя, – мягко произносит он.
– Они должны меня выпустить. Это какое-то недоразумение.
– Так поначалу мы все думаем, бедняги, – шепчет он. – А сейчас давай-ка вставай. Если он из коридора увидит, что ты лежишь, то накажет, будешь в углу стоять на одной ноге; это называется «аист». Я тут все назубок знаю, уж будь благонадежен. Я тут уже шесть лет сижу.
– Шесть лет? Что, здесь, в этой дыре?
– В этой камере всего семь месяцев. Но один.
Я натягиваю шинель на лицо и со слезами в голосе произношу:
– Ничего не хочу знать. Ни «сколько». Ни «за что». Ничего, совсем ничего. Сделайте милость, пощадите меня.
Он отводит шинель с моего лица и говорит:
– Но меня скоро освободят, последние-то два годочка скостят. Как приду домой, – он сглатывает, отирает с губ слюну, единственное, что поблескивает на его тускло-матовом лице, – войду в кухню и скажу: «Мицци, – скажу я, – вот и я, я есть хочу, подай мне брынзу с луком!» – При этом ребром левой ладони он рубит воздух. – Вот такого лука я хочу! Нарезанного тонко-тонко, finom [18] ! А сыр чтобы был кубиками. И только потом спрошу: «А дети где? Где Эмма и Тони?» Они меня все одно не узнают. А уж потом уложу Мицци на кухонный стол, на разделочную доску, и пошло-поехало!
18
Здесь: тонко (венг.).
Пауза. Он шепчет:
– Батюшки, вы редкая птица. Gardian [19] к нам заглянул и долго-долго смотрел, но не заорал.
– Откуда вы знаете? Вы же стояли спиной к двери.
– Своими ушами слышал. А тебя-то за что?
– Да ни за что, правда, ни за что!
– Нда, все о себе говорят, что они-де невинные овечки, ни дать ни взять девица перед тем, как в исповедальню проскользнет. Шпион вроде меня тоже в это верит.
Шпион! До сего часа в моих глазах это было мифическое существо из романов и фильмов, и я и мне подобные не подвергались опасности встретиться с ним во плоти. И вот он предстал передо мной, хотя и невзрачный, лишенный всякого блеска или демонизма, но взаправдашний, настоящий.
19
Надзиратель, охранник (рум.).
Я стал уверять его:
– Я не совершал ничего противозаконного. Абсолютно ничего! Пусть я и трансильванский саксонец, я выступаю за социализм. – И поспешно, срывающимся голосом, продолжаю, говорю и говорю, словно надеюсь, что мои желания станут реальностью.
– Так и бывает, когда в Секуритате попадут, все сразу делаются святее папы римского. Все отбрасывают прошлое, ни дать ни взять ящерица – свой хвост, если на него наступят.
– А еще я болен, страдаю воспалением души. Навязчивые идеи одолевают меня, как приступы лихорадки. Пребывание в тюрьме для меня гибель, я здесь не выдержу! Врачи категорически запретили мне находиться в тесных, темных помещениях…
– Здесь никто не выдерживает, – перебивает меня Розмарин, – здесь для всех гибель. Мне врачи тоже запретили сидеть в четырех стенах. И с тех пор душа моя горит в огне.
– Как можно больше гулять по широким лугам, – произношу я, уставившись в беленую стену перед собой, – вот что мне рекомендовали врачи. По лугам с маргаритками и первоцветами, а вокруг еловые леса, шелест вершин. И без всяких конфликтных ситуаций. И вообще, жизнь мне в сущности надоела.
– Ну, значит, тебе тут самое место.