Шрифт:
В животе у Ташки сжалось, скрутилось что-то такое, словно в утробе неживой умерщвленный ребенок, застывший сгусток крови. Плотный комок, тянущий всё время вниз, к такой неясной, нечеткой и мутной боли. Что-то внутри ноет, болит, изнывает, словно физическое – ребра, диафрагма, нет, лучше живот – живот взял и защелкнул широкую цветущую душу в крохотную клетку тела.
Ташка хватается за живот, живот – жгут. Будто и впрямь что-то живое от нее ускользает. Словно ребенок, который не зародился в нутре новой жизнью, полной надежд, а оставил после себя одну только естественную, натуральную, знакомую уже пустоту. Впрочем, Ташка заговорит о ребенке позже…
В коридор в этот момент выскочила медсестра, докладывает: после процедур Алтынай легче. Ташка, вздыхая, заходит в палату, а в палате, как оказалось, удивительно солнечно. В комнате игривые лучи, будто солнце с потолка сыплется золотистым песком, светлыми крохами. Правда, пробираясь через жалюзи, нежные светлые лучи стелятся на больничную койку, кромсая и без того жалкое темное тело Алтынай.
Алтынай облегченно вздыхает при виде обеих сестер, кладет слабенькую руку на взмокший лоб, говорит, что не даст-таки «он» ей жить. Затем она хватается за руку Трунч и просит простить ее за всё, за всё-всё. Во внутренних уголках ее глаз копится серая слизь, из внешних катятся слезы.
Вглядывается Алтынай затем в лицо Ташки. Отчего-то ожесточилась. «Проваливайте!» – шипит Алтынай, юрко свернувшись в клубок. Ей всё казалось, что бьют ее чужие глаза, чужой взгляд, чужое дыхание. Бьет ее даже воздух. «Проваливайте!» – свистит, слюна растеклась по краям растресканного рта.
– Живи теперь по уму, – съязвила Ташка. Суха она, груба, безжалостна, какой бывала и сама Алтынай.
«А кто тебя просил за такого? Выскочила ведь, значит, заслужила», – мусолила когда-то Алтынай, готовая и без повода наброситься на Ташку. Та лежит пластом, бледная, серая, такая же, как и ее застиранная простыня на старой кровати, в старом разваливающемся доме.
«Не бывает плохих мужчин», – учит уму разуму тогдашняя Алтынай. Теперешняя же отвернулась от сестры, будто проиграла войну, лежит теперь, словно на сырой земле, поверженная и пристыженная.
Ташка, резко развернувшись, выходит из палаты. Трунч некоторое время колеблется, поглядывает то на Алтынай, то на Ташку. Затем, шаркая, послушно идет за Ташкой по коридору, улице, городу, сонному в воскресный день.
«А никого ведь не бывает рядом. И почему так? Может быть, по этой хотя бы причине терпеть людишек? Ну, хотя бы на всякий такой случай», – размышляет Трунч. Ташка ухмыльнулась, а Трунч это не нравится, что-то ее тревожит. Зловещая, может быть, откровенность Ташки.
– Ты думаешь, ей легко? Мучается вдвойне, и пусть, – говорит Ташка. – Нет, не то чтобы… – Ташка ищет подходящие слова, потом бросает это дело, бросает церемониться. – А вот руку подаешь ведь? Подаешь! Еще как! Даешь одновременно и пощечину, получай!
II
Утром Тилек выехал рано. Ташка добралась до остановки пешком, вся взмокла: душно под мелким дождем. Троллейбус, видно, тянется издалека. Качнулся в бок, словно резиновый, и остановился, кряхтя, на очередной остановке.
У подъезда Ташка долго протирала ноги. В этом дворике тротуары разбиты, семейка домов самая неухоженная и заспанная. Деревья здесь – нерасчесанные, лохматые женщины.
Ташка постучалась в дверь на четвертом этаже, в ответ услышала хлесткий детский возглас. У двери стоит мать, по привычке скрестила руки на груди, правда, быстро их разомкнула, неуклюже приобняв Ташку. Да и обняла так, словно это вовсе и не рослая женщина. Словно это тот самый новорожденный родной ребенок, которого и не знаешь, как аккуратно обхватить руками. В итоге прижимаешь к себе ребенка так, словно он тебе чужой.
На кухне у раковины стоит Алтынай. Косо поглядывает на Ташку, хмыкнула ехидно, спрашивает мать: «Так на чем мы остановились?»
Мать Серке расспрашивает про житие-бытие, так, порядка ради. Затем кивает головой и, не дожидаясь ответа, задает уже следующий вопрос.
– Как дела – понятно. Что звонили-то? – спрашивает Ташка, грубо прерывая теперь уже возмущенную мать. Возмутились руки матери, взмывают вверх, ложась затем шалью на широкую грудь, грудь с виду курицы, курицы-наседки.
– Нет, она невыносима, – нарочно недоговаривает Алтынай. Ташка ухмыльнулась, а про себя: «Вот ты снова за старое». А как всхлипывала недавно, ну да бог с этим.
– Мы только хотели…
– Ну хорошо, – оскорбилась мать. – Мы тебя больше не побеспокоим.
Серке затем хитро взглянула на Ташку, дожидаясь нужной реакции. Ожидала, что дочь по обыкновению начнет оправдываться перед матерью.
– Ну хорошо, – повторяется Серке, – не будем.
– Договорились, – отвечает Ташка.
– С чего это ты вдруг… – начала было Алтынай, но из комнаты на кухню в это время забежали ее дети. Старшая дочь крепко обняла Ташку за ноги. Уткнулась в ляхи тетки так, что крохотное лицо вот-вот вылезет туда, на ту сторону, оказываясь под здоровой попой тети. Ташка смутилась, проталкивает крохотное лицо ладонью туда, туда, вперед, то есть, назад.