Шрифт:
– Он служил в медсанчасти, спасал раненых. И когда Англия прислала войска в подкрепление, дедушка помогал переводить для их офицеров… – Рассказывая, Пэйсюань листала страницы.
– Хватит, я все равно не буду сниматься.
– Ты думаешь, я рассказываю, чтобы уговорить тебя на съемки? – холодно спросила Пэйсюань. Она захлопнула книгу и положила себе на колени. – Я просто решила, что ты должна знать. Дедушка – слава и гордость нашей семьи, признаешь ты это или нет. Я хотела поделиться с тобой этой славой. Прими ее, и она насытит тебя, придаст тебе сил.
Насытит? Как Святой Дух – христиан? Боюсь, Пэйсюань хотела поделиться со мной не славой, а верой. Ее чувства к дедушке были своего рода религией. Поэтому, даже понимая, что все усилия напрасны, она продолжала неутомимо пичкать меня “историями славы”, как христианин, принявший обет проповедовать Евангелие. Под взывающим взглядом Пэйсюань я чувствовала себя заблудшей овцой.
Покачав головой, я тихо сказала:
– Пэйсюань, на самом деле заблуждаюсь не я, а ты.
Мы сидели рядом, с горечью глядя друг на друга, мне было жаль ее, а ей меня. Глупейшая сцена.
Я вдруг вспомнила, как однажды вечером мы с тобой вскарабкались на стену у Башни мертвецов, а Пэйсюань пришла забрать меня домой. Я отказывалась слезать со стены, да еще в красках описывала ей трупы, лежавшие у Башни. Пэйсюань побледнела, ее пробрала дрожь. Наконец она пошла прочь, но вдруг обернулась к нам и отчеканила:
– Ли Цзяци, тебя ждет кошмарная жизнь. – Голос у нее был странный, как будто это говорит не Пэйсюань, а оракул.
– Это тебя ждет кошмарная жизнь, – злобно ответила я.
И вот через много лет оба проклятия сбылись. Моя жизнь и правда была кошмаром. А у Пэйсюань разве нет?
Она всегда жила для дедушки и семьи. Дедушка и семья, словно поставленные в детстве брекеты, туго стягивали ее, придавая нужную форму. Чтобы не дать шанса ни одной щелочке, она продолжала носить их, даже повзрослев. Вся ее свобода была задавлена в наглухо сомкнутых щелях между зубами.
– Пэйсюань, – с трудом нарушив молчание, проговорила я, – ты понимаешь, до чего смешна твоя так называемая семейная гордость?
– Не надо. – Она резко встала. – Не можешь понять, так хотя бы не очерняй ее. Договорились? – Ее шрам дрожал.
Я отвела взгляд, раздумывая, как лучше продолжить разговор, но Пэйсюань уже убежала в свою комнату и захлопнула дверь.
Я сидела на диване в облаке опасной тишины. Представляла, как в следующую секунду брошусь к ее комнате и распахну дверь со словами: “Пэйсюань, дай я тебе кое-что расскажу”.
Наверное, она почувствует, что этот рассказ ее изнасилует. Но мы с моей тенью закроем выход, и она не сможет сбежать. Пэйсюань съежится, испуганно глядя на меня, а я развяжу мешок, и правда, как злобная собака, выскочит наружу, с бешеным лаем бросится на нее, разорвет доспехи из славы и гордости, вынет ее сердце и влажным языком слижет с него белоснежную глазурь веры. Пара минут – и Пэйсюань лишится самого дорогого в жизни. Она будет полностью уничтожена. А я спокойно досмотрю представление до конца, а потом скажу себе, что моей вины здесь нет. Пэйсюань изнасиловала не я, а правда. Я только помогла правде развязать скрывавший ее мешок.
Но так ли это? Я задумалась. Узнав правду, своими глазами увидев, скольких людей она покалечила, я уже ни на что не могла повлиять, мне оставалось лишь нести ее в себе. Теперь же я вдруг осознала, что в моих руках есть некая власть. Власть решить, как распорядиться этой правдой. Я могла позволить ей разрушить жизнь Пэйсюань – само собой, я бы не придала этому значения, просто выложила все, что знаю, оправдывая свой поступок справедливостью. Еще я могла убедить себя, что открыть Пэйсюань глаза – мой долг. Справедливость и долг – как это благородно, жаль только, ни то ни другое нельзя почувствовать.
Сердце мое вдруг ослабело, размякло. Я хотела одного – стать немного милосердней. Семейная гордость, в которую верит Пэйсюань, – выдумка, но питает ее эта выдумка по-настоящему. В религии Пэйсюань нет ни добра, ни красоты, но Пэйсюань верит в обратное, и эта вера очищает ее сердце, дарует ей и добро, и красоту.
Я думала, что проявить милосердие к подруге и даже к незнакомой женщине мне было бы намного проще, чем к Пэйсюань. Милосердие дано нам с рождения, но с возрастом мы постепенно ожесточаемся и теряем его. Я вспомнила детство: мы с тобой обожали разгадывать чужие тайны, но когда, потратив уйму сил, наконец убедились, что Цзыфэн не родной сын своих родителей, решили об этом молчать. Мы напоминали друг другу, что при нем надо держать язык за зубами, нельзя и намеком показать, будто нам что-то известно. Однажды я по забывчивости разговорилась с Цзыфэном о группах крови у разных членов семьи, и после ты сердито меня отчитал, сказал, что я недобрая. Я даже расплакалась. Я так боялась оказаться недоброй.
Я сидела на диване, пристально глядя в окно со своего двенадцатого этажа. За окном бушевал ливень, молнии яркими лучами прочерчивали небо. Сноп света ворвался в комнату, схватил меня в охапку, ласково погладил по голове. Вряд ли ты сможешь представить, а мне не под силу описать, как остро я затосковала по тебе в ту минуту, когда решила навечно оставить эту тайну связанной в мешке.
Пэйсюань пришлось задержаться в Мьянме дольше, чем планировалось. Потом она позвонила и сказала, что ее вызывают по срочному делу в университет, она купила билет из Гонконга и в Пекин уже не вернется. Квартира оплачена за месяц вперед, так что я могу пока не съезжать.