Шрифт:
Мне так и хотелось спросить гостя в лоб, кого он решил вывести на чистую воду, кого он имеет в виду, размахиваясь такими словами, как «истина», «махинатор»? Не заговаривает ли он мне зубы? Однако что-то подсказывало мне, что лучше дать человеку высказаться до конца.
Я принес гостю всю бутылку «эвьяна», уселся на прежнее место и ждал, чем закончится монолог.
– Так вот, мне кажется, что большинство просчиталось. Большинство тех, кто писал о Джоне… Ну уже в конце… Народ взялся обгладывать кость, которую ему подбросили… Нет-нет, Хэддла я прекрасно понимаю, повторяю. Окажись я на его месте, я бы сделал то же самое. Кто-то же должен преподнести урок губошлепам. Не могут же люди безнаказанно нести всякую чушь… Кстати, хотел спросить вас… Вы «Жизнь и смерть Джона Ху» читали?
Гринфилд уставил на меня испытующий взгляд.
– Читал. А вы?
– ответил я вопросом.
– Как вам сказать… Да, мне тоже выпала эта честь. Или привилегия? Что ни говори, тут нам с вами повезло. Пол-Америки умирает от зависти… - Американец опять тянул резину.
– Да нет, без шуток. Это же надо отмочить такой номер! Выпустить книгу за свой счет, когда любой издатель дрался бы за нее, отдал бы за права последние штаны. Тираж – сами знаете, раз, два и обчелся, - продолжал Гринфилд пенять непонятно на кого.
– А запрет на переиздание! Такого номера еще никто не выкидывал. Просто и наповал. Если не ошибаюсь, вы с Джоном в Москве познакомились?
Гринфилд преувеличивал. За всю историю печатного станка вряд ли кто-то сталкивался с такой ситуацией, чтобы издатель, живший с дохода от книг, отдал бы последнее ради приобретения прав на издание. Книгоиздание – профессия людей практичных. Однако мой гость знал, чего добивается. Опыт литературоведа, промышлявшего в безбрежной акватории мировой литературы, где все границы условны, если вообще когда-либо существовали, чего-то наверное да стоит.
Речь шла о последнем романе Хэддла, который мой друг выпустил на собственные средства. При этом на все будущие переиздания Хэддл наложил запрет. С правовой точки зрения ситуация выглядела странной, даже немного абсурдной. История наделала немало шума. Да и случилось это уже незадолго до кончины Хэддла, что прибавляло всему трагизма.
Кое-кто воспринял решение Джона – запрет на публикацию – как причуду. По собственному желанию, из непонятных принципов приговорить к забвению свое самое зрелое произведение, к тому же еще и самое автобиографичное, – это с трудом поддавалось пониманию. Тем более что Хэддл подавал таким образом повод для самых нелепых разнотолков на свой счет, которых и так было хоть отбавляй и от которых страдал больше всего он сам. Но нужно, мол, уметь прощать обреченному собрату по перу его неадекватное отношение к миру, к читателю и вообще.., – так скажет снисходительный критик. Кто, мол, имеет право у всех на глазах копаться в душе у человека, когда тот вплотную подступает к своему последнему порогу? Кто может его понять?
Как бы то ни было, обладать небольшим аккуратно изданным фолиантом, который вышел очень ограниченным тиражом, но в полноценной офсетной версии, суждено было только близким, по-настоящему близким Хэддлу людям. Такова была последняя воля автора.
Некоторую смуту во мне вызывала не только двусмысленная ситуация, в которой я вдруг оказывался. Ведь я выглядел интриганом, недаром же я продолжал отмалчиваться, как в тот день переговоров у меня дома. Но я действительно не знал, что лучше, что хуже. Настораживал еще и факт, что гость упрямо обходит молчанием позицию Анны Хэддл, хотя знакомством с ней сначала прикрывался. Как Анна относится к происходящему? Разве не за ней последнее слово? Ведь ей как никому была известна подноготная наших с Джоном литературных отношений. И даже дружеские, просто человеческие отношения сохранялись только благодаря ей. Не будь ее, мы бы сто раз рассорились. Анна вполне могла бы предоставить Гринфилду все нужные ему сведения. Но получалось, что она этого не сделала. Впрочем, с первой же минуты меня не оставляло чувство, что американец принимает мое благодушие за мягкотелость. Эту ошибку почти всегда совершают люди недалекие…
По истечении некоторого времени я отправил Гринфилду письмо, в котором предупреждал его, что собираюсь «огласить» некоторые факты из жизни Хэддла. Сведения могли пошатнуть его представления о творческой алхимии Джона, о некоторых прообразах его персонажей, и это конечно интересовало Гринфилда в первую очередь. Дело же было в том, что одно университетское ревю, в свое время пригревшее на своих страницах рассказы Хэддла, обратилось ко мне с просьбой написать о Джоне заметку, причем в свободной форме, не сковывая себя расхожими мнениями, не обращая внимание на то, что говорят другие. Меньше всего мне хотелось досаждать самому Гринфилду, раз уж он считал себя обладателем прав на биографическое наследие Хэддла-писателя. И уж тем более далек я был от мысли завладеть пальмой первенства, вырвать ее из рук биографа, в чем он, конечно же, сразу меня заподозрил.
Об этом свидетельствовала уже сама молниеносная реакция американца. Электронная почта из Бостона пришла в тот же вечер. Гринфилд просил приостановить «несуразную затею», дождаться его приезда. Любой необдуманный шаг мог нанести «удар по совместным планам». Раньше чем через две недели он приехать не мог. Дела, обязанности… Сквозь тон просачивалась то ли паника, то ли и вправду ревность. А еще день спустя, с новым напором, благо больше не апеллируя к «совместным планам», Гринфилд на все лады пытался растолковать мне по телефону, что Америка - это вам, видите ли, не Париж и не Европа. Всё там, дескать, наоборот. И нередко «шиворот-навыворот». Публикация с опровержениями, подпиши ее «иностранец» вроде меня, к тому же появись она на страницах издания, которое не имеет веса в «нужных» кругах, – это могло скомпрометировать все дальнейшие шаги. С другой стороны, если мой интерес к делу упирается в вознаграждение, которое мне, скорее всего, сулили, - а для человека пишущего это вопрос вполне здравый, - он, Гринфилд, тоже, мол, не ханжа и тоже был готов обсуждать эту тему.
– Сколько?
– спросил я, не устояв перед искушением услышать, какую цену дают за сплетни о Джоне Хэддле.
– Три тысячи.
Я чуть было не спросил, в какой валюте.
– Долларов, - поспешил уточнить Гринфилд.
Если мне действительно пообещали гонорар, то он, Гринфилд, согласись я пойти ему навстречу, готов был его «компенсировать». Причем не с бесхозного оффшорного счета, как принято где-то там, в странах, забытых Богом, а из собственного кармана… Еще минута терпения и молчания - и мне уже предлагалось четыре тысячи, «но это предел возможного». Ведь из того же кармана предстояло раскошелиться на дорогу до Парижа, на проживание… Гринфилд опять заговаривал мне зубы. Сколько же сам он собирается заработать, спрашивал я себя? С каких это пор на биографии писателя, а тем более современного, вообще зарабатывают деньги? Похожие прецеденты уже были. Вторичность начинала входить в моду. Но отдавало это чем-то хитроумным, мутноватым. Я относился к этому как к недоразумению, продиктованному эпохой, ее бесплодием, как это бывает в переходные периоды. Мир менялся, это-то понимали все. И не всем удавалось беречь честь смолоду…