Шрифт:
В лес… После школы… День хоть и короче летнего, но всё ещё велик.
Когда это было? И было ли когда?..
В Подлесном, в его родном селе, в это время всегда перепахивали огороды, жгли картофельную ботву, так что дымом заволакивало всю округу и кострами пахло даже в домах. В золе, в рыхлой, шуршащей лаве прогоревших костров пекли картошку. Любимая осенняя детская забава. Потом разламывали обугленные коконы кожуры и ели белую крупяную мякоть, задыхаясь от горячего, пахучего, необыкновенно вкусного аромата. Каждый из них съедал за вечер и пять, и десять картофелин и, казалось, наесться было невозможно. Нежным густым изумрудом зеленела отава на облогах и вдоль стёжек. Хотелось козлом припустить по облоге, а потом упасть и лежать в мягкой зелени. Просёлочные дороги в полях, которые убегали из Подлесного на три стороны и исчезали, истончаясь на горизонте в прозрачные невидимые паутинки, к этой поре уже теряли летнюю белизну. Выбеливал их зной и тележные колёса. Дожди и обильные росы делали их чёрными, и они уже не пылили ни под копытами, ни под колёсами, ни под ногами пешеходов и не утомляли так, как утомляет дальняя дорога в летний полдень. Дед Евсей вставлял вторые рамы. Сёстры мыли стёкла содой, протирали насухо, подавали деду, а потом конопатили щели тонкой, как шёлк, как их светло-русые волосы, паклей, заклеивали пазы лентами, нарезанными из старых газет. Уже начинали, через вечер, подтапливать вторую печь в белой горнице.
А он, на ранках, или после школы, ходил с ребятами в лес за волнушками и подореховками. Переходили через Ветьму по шатким ольховым кладям, углублялись в сосонник, а там уже не торопились, потому что волнушки, грузди и подореховки росли повсюду и их хватало на всю ватагу. Воронцову особенно нравилось собирать волнушки. Они и солёными были хороши.
Зимой, с варёной картошкой… А в сосоннике розовые и белые их шляпки, обмётанные скользкими сопливыми волосками, тут и там высовывались из моха, из осыпи сосновых иголок, хрустели под ногами, стоило лишь сделать неверный шаг. Теперь там тоже, видимо, траншеи… Всюду нарыли… Старшая из сестёр, Варя, месяц назад, когда письма из дома всё ещё приходили, писала: в Подлесное и в окрестные деревни нагнали студентов из Москвы – копают противотанковые рвы. От Малоярославца, если по Варшавке, до берёзы, возле которой повёртка и где начинается просёлок на райцентр, километров около двухсот. От той придорожной берёзы и повёртки до Подлесного всего-то ничего, километров, может, тридцать. Так что – двести тридцать или двести пятьдесят. От Подольска чуть больше. Но и Подольск, и Малоярославец уже остались позади. Впереди была река Изверь. От Извери – меньше. От Юхнова – совсем недалеко. Изверь… Где-то там они и должны остановиться. Остановиться и стоять.
Воронцов вздохнул. Мысли о родине и о сёстрах не успокоили его.
Яркие звёзды обещали вёдро. И вроде бы уже стало свежеть, подтягивать и подсушивать обочины дороги. Запахло дорогой. Тусклые снопы света от грузовика, идущего следом за их машиной, закручивало желтыми жгутами пыли.
Воронцов поднял голову, поискал взглядом знакомое с детства созвездие. Стожары, словно присыпанные извёсткой мелких соседних звёзд, неподвижно стояли на прежнем месте, окружённые вечностью и тишиной. Точно так же оно сияло и над его селом. Звёзды, яркие и ещё по-летнему тёплые, качались над дорогой и незнакомой местностью, будто указывая им, брошенным в неизвестность, роковой путь. Но там, впереди, за километрами дороги, в толще ночной мглы, был и дом Воронцова. И ехать в сторону дома ему было не страшно. Там было всё знакомое, родное. И начало этому, родному, старая берёза возле шоссе, под которой он с ребятами не раз жёг костёр в ожидании попутки до Юхнова. От берёзы до Подлесного, до сосонника, где с ребятами в такую пору он собирал волнушки, добежать по такому холодку ничего не стоит. С закрытыми глазами добежал бы за пару-тройку часов…
Передовой отряд должен занять оборону на Извери. Так что до родных мест сержанта Воронцова колонна не дойдёт. Не доедет их грузовик до той приметной его берёзы у шоссе. И приказа такого нет. И враг уже там, и к родному дому в Подлесное его, Саньку Воронцова, уже не пустит. Враг уже захватил его родину и считает завоёванной, а значит, своей. Но как это может быть? Как ему теперь жить без родины? Воронцов уже пробовал утешить себя мыслью о том, что родина – это гораздо больше, чем его село и его семья, что родина, как им постоянно внушали на политчасах в училище, это, прежде всего, столица государства, Москва. Теперь бы и ему легче было поверить, что так оно и есть, что правы отцы-командиры и их комсорг. Но именно теперь, когда Подлесное оказалось в оккупированной зоне, отказаться от своей родины – всё равно что отказаться от родителей. Так что ничего, никакого утешения не получалось.
На Извери их ждёт какой-то отряд, в который они должны влиться и образовать некую единую силу, способную выполнить поставленную командованием задачу. Так сказал «кожаный реглан» ротному. Туда, на запад, на Изверь, ехала их Шестая курсантская рота, сводный дивизион артиллерийского училища, командиры, товарищи, многих из которых он знал с самого первого дня в училище, ещё с карантина. Они везли в грузовиках укутанные брезентом пулемёты, коробки и ящики с патронами, гранатами, минами и взрывчаткой, артиллерийскими зарядами и шанцевым инструмнтом. Тащили на передках орудия. И ехали они всё же в сторону его дома, и каждый метр пути делал расстояние между их колонной и Подлесным всё меньше и меньше. Они ехали на войну, и с каждой минутой дорога до войны становилась короче.
Как быстро мы продвигаемся, с тоской и каким-то необычным возбуждением, какое он испытывал перед дракой, подумал Воронцов. Как быстро… Что там с мамой и сёстрами? Успели ль они уйти? У деда больные ноги. Израненные, побитые осколками ещё в Первую мировую, в Галиции. Может, и ушли. Хотя бы куда-нибудь в лес, где можно схорониться на время. Ведь прятались же люди в лесах от набегов половцев, монголов и поляков. Уходили в лес от французов. Лес спасал, давал кров и пропитание. Может, всё же ушли. И увели с собою скот, корову Лысеню и овец. А мы эту ненавистную немчуру скоро отсюда выкинем. И будем гнать штыками до самой границы. И Воронцов нащупал рукоятку штык-ножа, висевшего на поясе, и крепко сжал её, так что рука вспотела.
Колонна въехала в большое село. Воронцов успел ухватить взглядом дорожный указатель: «Ильинское». Потом разглядел часового на мосту и красноармейцев, копошившихся возле каких-то сооружений. Бойцы что-то копали. Видимо, окопы, решил он. Что сейчас могут копать бойцы?
– Сань, ну что там видно? – толкнул его в бок курсант Алёхин, всё это время молча дремавший рядом.
– Какое-то Ильинское проезжаем. Большое село. Окопы копают.
– Окопы? Зачем тут окопы?
– Теперь их копают везде. Давай лучше поспим, – сказал Воронцов и опустил край брезента.
Небо сразу исчезло, пространство сузилось, и ближе, роднее стали товарищи, и Воронцов понял, что он сейчас часть их, сидевших ровными рядами по шесть человек, и, быть может, думавших о том же, – часть этой колонны, часть Шестой роты, часть своей винтовки и того приказа, который днём был зачитан на плацу перед строем. Он был живой и, как ему казалось, бессмертной частью всего того, что сейчас двигалось в сторону войны. И только потом, во вторую очередь, он ощущал себя частью Подлесного, своей семьи, носившей фамилию Воронцовых, и всего того, что звалось родиной.