Шрифт:
Да, она впервые за все свои тридцать семь лет ощущала ярко выраженный ПМС.
И это случилось именно тогда, в пятницу, глубокой ночью, когда мальчик проснулся в родительской кровати между матерью и отцом, потому что он не спал – не хотел спать – в своей. Он проснулся уже третий или четвертый раз за ночь. Она сбилась со счета.
Сначала она ничего не делала, просто ждала, пока проснется муж, но он не проснулся, потому что никогда в это время не просыпался. Она ждала дольше, чем обычно, ждала и ждала, мальчик скулил, а она лежала, не шевелясь, как труп, терпеливо ожидая того дня, когда чудесным образом воскреснет и перенесется в Королевство Избранных, где впишется в удивительную художественную инсталляцию, состоящую из множества эстетически интересных кроватей. Этому трупу не нужно будет заботиться о ребенке, труп сможет болтаться где угодно, посещать любые открытия фестивалей и пить трупное вино с другими трупами, когда захочет, потому что это и есть рай. Вот и все.
Она лежала так долго, как только могла лежать без движений, без звуков. Детские крики раздували в ее груди пламя гнева. Одинокое, раскаленное добела пламя в центре ее собственной тьмы, пламя, из которого она рождала нечто новое, как умеют все женщины. Каждая девочка зажигает в себе огонь. Поддерживает его, ухаживает за ним. Защищает любой ценой. Не позволяет пламени разгораться слишком ярко, потому что для девушки это неприлично. Никому о нем не рассказывает, но помогает ему гореть. Смотрит в глаза другим девушкам, видит, как там мерцают их костры, заговорщически кивает, но никогда не говорит вслух о почти невыносимой жаре, грозящей перерасти в пожар.
Все женщины бережно хранят в себе огонь, потому что, если они не будут его хранить, они останутся в холоде, в одиночестве, обреченные зависеть от погодных условий, от соображений практичности, от «такой уж природы вещей», обреченные улаживать, понимать, соглашаться, видеть иначе, и видеть как полагается, и видеть как угодно, но не так, как они видят на самом деле.
И, услышав крик мальчика, этот высокий, режущий звук, она из-под закрытых век увидела пламя. Оно задрожало в невидимом воздухе, тут же вспыхнуло и ослабло, застыло и с грохотом ударило ее в грудь, глубоко в живот, подожгло изнутри.
Быыыыыгрррррро грррррррать, прохрипела она, полусонная, пьяная от сна. Пыталась что-то сказать – видимо, «быстро спать», но вместо слов вышло только рычание и повизгивание, похожее на звуки, которые она давно, в детстве, слышала от бабушкиной собаки, когда та вымаливала остатки обеда у двери. Ей никогда не нравилась эта собака. Во-первых, из-за ледяных голубых глаз, глаз нежити, а во-вторых, из-за этих звуков, почти человеческих. И теперь те же самые звуки издавал ее собственный рот. Все эти мысли и звуки разбудили ее внезапнее, чем ей бы хотелось. – Тихо! – сказала она ребенку, лежавшему рядом с неподвижной массой тела мужа, ребенку, который крутился и лягался, и его крики перерастали в вопли. – Тихо. Тихо. Тихо! – пролаяла она, перевернувшись набок и глядя на мальчика. – Где его чертова пустышка? – зло крикнула она мужу, потом отвернулась от обоих и заткнула пальцем ухо. Мальчик плакал и плакал, а муж спал и спал. Огонь разгорался сильнее, больно обжигал, угрожал поглотить ее целиком, и тогда она с воем откинула простыни, потянулась к лампе на прикроватном столике, в спешке свалила ее на пол, застонала от ярости, выбралась из постели, нашла другую лампу, повернула выключатель и увидела, что муж сидит в кровати и держит на руках мальчика с соской во рту.
В ее волосах, длинных, растрепанных, застряли обрывки листьев, крошки крекеров или хлеба, какой-то непонятный белый пух. Она тяжело дышала ртом. Капли крови отметили ее путь от кровати, крошечные осколки лампы впились в нежную кожу ног, но она этого не замечала, а может быть, ей было все равно. Она прищурилась и втянула воздух. Вновь завалилась на свою сторону кровати, закуталась в одеяло и, не предложив помощи, не протянув руки, вообще не отреагировав, погрузилась в тяжелый сон.
Утром она стояла, растрепанная, в грязной кухне и пила кофе. Окровавленные простыни крутились в стиральной машинке, ее ноги были вымыты и забинтованы. Мальчик играл в гостиной со своими паровозами, воркуя, лепеча и смеясь. Муж, такой жизнерадостный, мазал маслом кусочек подгоревшего тоста.
Ночью ты была… Он помолчал, задумавшись, потом договорил: – Такой сучкой!
Он рассмеялся, желая показать, что не хотел сказать ей гадость, просто констатировал факт.
Это я и есть, ответила она, не задумываясь, – ночная сучка.
И они оба засмеялись – а что еще им оставалось делать? Ее злость, суровость и безразличие ночью удивили даже ее саму. Ей хотелось думать, что ночью она была совсем другим человеком, но она уже понимала жуткую правду – Ночная Сучка была всегда, даже не особенно пряталась.
Никто не мог бы ожидать подобного; до этого момента она была образцовой матерью, теплой, жертвенной, не злой, не ворчливой, не утомляемой выматывающими ночами без сна, нянчащей, качающей и баюкающей малыша, пока ее муж спал и храпел во сне или – как это было чаще всего – вообще не ночевал дома.
Он работал. Делал деньги. Он уезжал по работе, говорил «Пока» и «Люблю тебя», целовал ее на прощание, махал рукой, подмигивал. Она стояла с ребенком на руках и смотрела, как исчезает его машина.
У нее была степень бакалавра в престижном университете, куда престижнее того, что закончил он. У нее было две степени магистра, у него – ни одной. Но ребенок был на ней.
Не то чтобы она с ним соревновалась, да нет, конечно же, правда? Нет, ни в коем случае. Она никогда не рассматривала мужа как конкурента, но она винила себя, что выбрала такую непрактичную специальность, как изобразительное искусство. Какой же она была сумасшедшей! Да, она любила искусство, но ведь оно не помогло бы ей построить карьеру и заработать большие деньги, как бы сильно она его ни любила, какой бы талантливой ни была.