Шрифт:
Жил он вместе с матерью в обветшалой хижине возле церкви святого Мины. Посреди двора была установлена мраморная плита – надгробье святого – с золотой арабской вязью и зеленым перевернутым тюрбаном, полинявшим от солнца и дождей. Здесь по пятницам собирались верующие, посасывали чубуки, пили кофе, сваренный матерью Эфендины, и бросали в тюрбан монетки и записочки с просьбами помочь им на этом и на том свете. Желанья у них были нехитрые: побольше еды да чтоб жена попалась несварливая. Если на земле это не сбылось, так пусть хоть в загробном мире им воздастся.
На восходе солнца Эфендина обычно усаживался на земле у могилы предка, поджав под себя ноги и положив на колени большой Коран. Сперва раскачивался, пока голова не начинала кружиться, а достигнув необходимого состояния, принимался нараспев читать молитвы и плакать. Если погода была холодная, Эфендина то и дело вскакивал, поводил плечами, склонял набок голову и пускался в пляс, как одержимый дервиш, – это помогало ему согреться. А ближе к полудню, когда живот подводило от голода, он точно бесноватый бегал по двору в чалме и холщовых подштанниках. По улице проходили люди и глядели на него сквозь ограду; кто смеялся, кто пробовал его образумить:
– Побойся Аллаха, оглашенный! Смотрите, люди добрые, ему будто керосину в задницу налили!
– Да, я ношу в себе пламя, сосед! – с гордостью откликался он. – Пламя ношу!
Старуха мать держала Эфендину под строгим присмотром, но, если ему удавалось улизнуть на улицу, мальчишки-греки швыряли в него камнями, и бедняга в страхе пытался укрыться на противоположной стороне улицы, но вот улицу-то пересечь он как раз и не мог. Она казалась Эфендине глубокой рекой, а плавать он не умел, поэтому испуганно жался к стенам домов и ноги у него подкашивались.
Капитан Михалис всякий раз приглашал Эфендину на свою попойку: ему хотелось для разнообразия иметь и турецкого шута. Эфендине и радостно, и боязно было принимать приглашение. Он считал дни, месяцы в ожидании, когда прибежит к нему Харитос и шепнет на ухо:
– Привет от капитана Михалиса. Он приглашает к себе в подвал…
Наесться свинины, колбасы с белым хлебом, налакаться вина – Эфендина целый год мечтал об этом. Пророк запретил правоверным пить вино и кушать свинину, но разве есть у придурковатого Эфендины другие радости в жизни? Женщины ему даром не нужны, он их даже побаивается. Одна как-то с ним пошутила, сделав вид, будто его преследует, так с бедным турком сделался приступ: он катался по земле, и изо рта шла пена. Стало быть, одно у него в жизни утешение – два раза в год набить брюхо запретной пищей.
– Ты мне пригрози, капитан Михалис, – просил Эфендина. – Приставь нож к горлу и говори: «Ешь свинину, пей вино, а то зарежу!» Ведь ежели я все это съем и выпью по доброй воле, то Аллах мне не простит!
Вот он и ел, и пил, и сквернословил вопреки запрету Пророка, словом, за полгода душу отводил. А как напьется, давай рассказывать про своего «соседа» – так звал он святого Мину.
Каждую ночь он слышал, как святой выезжает на коне из церкви. Полумертвый от страха, забивался Эфендина с головой под одеяло, а утром отливал масло из лампадки на могиле деда, чтобы тайком подлить в лампадку святого Мины.
Восемь да еще восемь – шестнадцать дней в году городской дурачок ведет себя как настоящий мужчина: пьет, ест и ругается на чем свет стоит в погребе капитана Михалиса. Голова у него работает тогда, как часы, а не полыхает пожаром, в такие моменты он и улицу может спокойно перейти. Но что такое восемь дней – мелькнули, и нету. Едва он выходил из подвала капитана Михалиса, вновь начинались мучения будущего святого Эфендины.
В ночь перед пирушкой он никак не мог заснуть от возбуждения, а лишь только рассвело, вскочил, босиком прошмыгнул по двору, чтоб не услышала мать, и бегом на улицу. Миновал церковь Святого Мины, греческую школу, вот и мечеть. И тут ужас объял Эфендину: чтобы попасть к дому капитана Михалиса, нужно перейти на противоположную сторону улицы, перед ним вновь простиралась бурливая река, несущая деревянные обломки и валуны.
Эфендина прислонился к стене, вытер со лба пот и бросил взгляд сначала в одну, затем в другую сторону. На улице не было ни души.
О, Аллах, ну пусть здесь появится турок, или православный, или даже еврей – только бы помог мне переплыть эту реку! Там, на другом берегу, вино, свинина, колбасы, ну наберись же ты храбрости, ну прыгай!
Эфендина разбегался для прыжка, но, едва взглянув на мостовую, всякий раз шарахался обратно к стене. От этих бесконечных усилий он дышал тяжело, высунув язык.
Солнце заливало крыши и купола, из труб вился дымок, кудахтали куры. От церкви Святого Мины доносилось приглушенное, убаюкивающее пение псалмов.
Хоть бы один христианин в церковь пошел! Куда же они все подевались? Неужто мне, горемычному, так и маяться весь век на этом берегу?!
Эта мысль повергла Эфендину в ужас, из глотки у него вырвался вопль:
– Помогите, люди добрые!
На противоположной стороне улицы распахнулась дверь с тяжелыми бронзовыми засовами, и из дома вышел кир Харилаос Льондаракис, богатый меняла. Росточку он был карликового, но выступал, гордо выпятив грудь и высоко вскинув взлохмаченную бороду. Чтобы казаться выше, он носил ботинки на тройной подошве. Короткие волосатые пальцы сжимали трость с серебряным набалдашником в форме львиной головы. Поговаривали, что в роду кира Харилаоса были знатные венецианцы, и лев на башне был изображен на фамильном гербе.