Шрифт:
– Грег, я про себя тоже все знаю, не надо.
– О нас что-нибудь сообщали? Когда они нас отпустят?
– А разве тебе ничего не говорили?
– А я помню? Я тут, знаешь, сколько? Я в себя пришел, блин, в Корее!
Морду какую-то желтую душил... Вернее, она меня. Вначале. А потом я ее.
Сделал. Потом Вьетнам. Потом Ангола. Потом...
– А Корея далеко?
– Далеко. А на кой тебе Корея?
– Знаешь, когда того хитрого мужичка показывали, мне показалось, что у него борода и вообще вся рожа корейская...
– Час от часу не легче. Понятно. Это у них юмор такой. Везде надо искать тонкие ассоциативные связи, как говорил Седой... Так что они сказали о нас?
– Сказали, что если справимся, и сможем остаться все трое в живых, то доживем до конца.
– До какого конца? Я с нашими друзьями привык к каждому слову цепляться!
– Не знаю...
– сказала Марина и присела на красное пластиковое кресло.
– Мы, если выживем, должны все забыть. А как забыть, если я в этой жизни и так ничего не помню? Значит, ты теперь Гриша...
– Ну, только давай без этих бабских штучек, Флик! Ты прямо до жути на бабу становишься похожим! Ключи, мел, четки, ладанки, гвозди у тебя с собой? Что-нибудь новенькое еще дали?
– Ага, еще какую-то карту-схему дали... Вот тут у меня потайные кармашки, - сказала женщина, неловко пытаясь через узкий ворот свитера засунуть руку себе в бюстгальтер.
– Дай-ка я сам попробую...
– нетерпеливо произнес Ямщиков, решительно засовывая в ворот женщины огромную волосатую лапу.
– Гриша, Гришенька, не надо! Ой!
– пыталась возразить женщина, отталкивая его ослабевшими руками.
– Флик! Ну, ты даешь! Ты же баба!
– сказал оторопевший Ямщиков, нащупав что-то за пазухой у в раз сомлевшей Марины Викторовны.
– Совсем совести у народа не стало! Среди белого дня! Другого места найти не могли?
– Сказала вдруг над самым ухом у Ямщикова уборщица, разгонявшая шваброй по полу грязную талую воду.
– Та що ты цепляешься, мать? Що ты гавкаешь? Бачишь, чоловик к жинке гроши ховает!
– пропел сидевший напротив жизнерадостный хохол.
Звуки снова возвращались в голову Ямщикова, но от этого его голова не становилась легче. В ней продолжала толчками бить кровь. Он сел рядом с женщиной, закрывшей ладонями красное от стыда лицо, и обхватил голову руками. Бог мой! Флик действительно баба! И с этой бабой надо тащиться через всю страну куда-то в гору... Что скажет Седой, когда их найдет? Не доглядел, скажет, Ямщиков! Опять, скажет, Флик номерок отколол! Так, стоп!
Раз они на вокзале, значит, добираться надо поездом... На Восток! Поезд идет на Восток! Точно! На самый дальний Восток!
– Шабаш, Флик! Не реви! Ну-ну! На платок, вытрись! С кем не бывает?
Пошли отсюда! Билеты надо брать!
– сказал Ямщиков и, обняв женщину за плечи, повел ее в кассовый зал.
КИРЮША
Нельзя сейчас было уезжать Петровичу, никак нельзя. Рейс этот в прицепном вагоне и сам по себе был не карамелькой в сиропе, а на данном этапе он вообще был просто серпом по всем гениталиям, да еще по правым и левым конечностям сразу, как говаривал его знакомый бригадир ставропольского состава Вадим Кисляков. Только тюк! И нету!
Если хотя бы на три недели раньше, черт с ним, с Новым годом. А тут только встретили Новый год, Рождество с Кирюшей отметили по-домашнему, в узком кругу. Сволочи! И кому такая подлая мысля в голову стукнула? Ну, ладно бы перед Новым годом пустили бы этот вагон, пока народ к празднику торопился! Но теперь Петрович расценил прицепку вагонов просто как издевательство. Ну, ни чо! Устроит он еще товарищу Циферблатову веселую жизнь! Такой ему еще менеджмент сообразит!
Знакомый матрос доставил ему пятнистого удава, которого Петрович держал у себя в квартире. Удав был спокойный, задумчивый, наверно, переживал разлуку с родиной. Он спал на диване у батареи и как-то особенно деликатно кушал хомячков и морских свинок, которых Петрович приносил ему из зоомагазина. Покупать у детей на рынке эту живность Петрович побаивался.
Дети наглые такие! Такие цены, блин, заворачивают! Купи дядя хомячка! Да еще неизвестно, чем они этих хомячков кормят, что хомяки плодятся у них как тараканы.
Удава Петрович назвал Кирюшей. Вернее, это матрос ему так его назвал, а Петрович согласился. Кирюша до того привык к Петровичу, что встречал его у дверей, ласково обвивая ноги и тычась плоской головой в сумку с мышами. А с виду никак не подумаешь, что такая тварь чо-то соображать может! И как теперь с ним разлучаться? Сколько всякой мрази за два года не обреталось временно у Петровича на квартире! Обезьяны эти! Макаки-сраки! А попугаи?
Пока ведь летали и голосили над плафонами люстры, всю квартиру сверху обгадили! Все приходилось из-за них целлофаном застилать. И удава после двух крокодильчиков Петрович даже брать боялся, хотя Федька, матрос этот, ему сказал, что после макак с Кирюшей будет Петровичу рай земной. И действительно! Ночью Кирюша сворачивался в ногах у Петровича под одеялом.
Никогда Петрович не думал, что пятнистая кожа холоднокровного Кирюши такая мягкая на ощупь, и так приятно будет касаться ее голыми пятками под теплым ватным одеялом! Петрович знал, что Кирюше тоже было неплохо у него, ему даже иногда казалось, что, если бы Кирюша только мог, он бы непременно мурлыкал ему, Петровичу под его одеялом.